Неточные совпадения
Полагают, что Боголепов
в пьяном виде курил трубку и заронил искру
в сенную труху, но так как он сам при этом случае сгорел, то догадка эта настоящим
образом в известность не приведена.
Привалов вдруг покраснел. Слова
пьяного Бахарева самым неприятным
образом подействовали на него, — не потому, что выставляли
в известном свете Марью Степановну, а потому, что имя дорогой ему девушки повторялось именно при Веревкине. Тот мог подумать черт знает что…
Поэта
образы живые
Высокий комик
в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток.
Вот отчего театра зала
От верху до низу одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С растрепанною бородой,
Несчастный,
пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.
Но когда она воротилась, он уже заснул. Она постояла над ним минуту, ковш
в ее руке дрожал, и лед тихо бился о жесть. Поставив ковш на стол, она молча опустилась на колени перед
образами.
В стекла окон бились звуки
пьяной жизни. Во тьме и сырости осеннего вечера визжала гармоника, кто-то громко пел, кто-то ругался гнилыми словами, тревожно звучали раздраженные, усталые голоса женщин…
Я отвернулся и действительно, только «Отче наш», глядя на
образ,
в уме прочитал, а этот
пьяный баринок уже опять мне командует...
Всех этих подробностей косая дама почти не слушала, и
в ее воображении носился
образ Валерьяна, и особенно ей
в настоящие минуты живо представлялось, как она, дошедшая до физиологического отвращения к своему постоянно
пьяному мужу, обманув его всевозможными способами, ускакала
в Москву к Ченцову, бывшему тогда еще студентом, приехала к нему
в номер и поселилась с ним
в самом верхнем этаже тогдашнего дома Глазунова, где целые вечера, опершись грудью на горячую руку Валерьяна, она глядела
в окна, причем он, взглядывая по временам то на нее, то на небо, произносил...
Таким
образом,
пьяный поручик, рывший для другого яму, сам прежде попал
в оную и прямо из дома генерал-губернатора был отведен
в одну из частей, где его поместили довольно удобно
в особой комнате и с матрацем на кровати.
Софи поговорила с немкой и наняла этот будуар;
в этом будуаре было грязно, черно, сыро и чадно; дверь отворялась
в холодный коридор, по которому ползали какие-то дети, жалкие, оборванные, бледные, рыжие, с глазами, заплывшими золотухой; кругом все было битком набито
пьяными мастеровыми; лучшую квартиру
в этом этаже занимали швеи; никогда не было, по крайней мере днем, заметно, чтоб они работали, но по
образу жизни видно было, что они далеки от крайности; кухарка, жившая у них, ежедневно раз пять бегала
в полпивную с кувшином, у которого был отбит нос…
Вначале даже радостно было: зашумел
в становище народ, явилось дело и забота, время побежало бездумно и быстро, но уже вскоре закружилась по-пьяному голова, стало дико, почти безумно. Жгли, убивали — кого, за что? Опять кого-то жгли и убивали: и уже отказывалась память принимать новые
образы убитых, насытилась, жила старыми.
Точно
в пьяном угаре, роились, сшибались и путались яркие, но незаконченные
образы, неслись мимо
в неудержимом ослепительном вихре, и все устремлялись к одному — к побегу, к воле, к жизни.
Ответ вспыхивал пред нею
в образе пьяного мужа. Ей было трудно расстаться с мечтой о спокойной, любовной жизни, она сжилась с этой мечтой и гнала прочь угрожающее предчувствие. И
в то же время у неё мелькало сознание, что, если запьёт Григорий, она уже не сможет жить с ним. Она видела его другим, сама стала другая, прежняя жизнь возбуждала
в ней боязнь и отвращение — чувства новые, ранее неведомые ей. Но она была женщина и — стала обвинять себя за размолвку с мужем.
Я стал прощаться… Многое было сказано ночью, но я не увозил с собою ни одного решенного вопроса и от всего разговора теперь утром у меня
в памяти, как на фильтре, оставались только огни и
образ Кисочки. Севши на лошадь, я
в последний раз взглянул на студента и Ананьева, на истеричную собаку с мутными, точно
пьяными глазами, на рабочих, мелькавших
в утреннем тумане, на насыпь, на лошаденку, вытягивающую шею, и подумал...
В душе своей госпожа Караулова носит идеал человека, каким он должен быть по Христу, действительность же — с ее благообразными старичками, наливающими пиво
в лампадку, с ее
пьяным угаром, оскорблениями, быть может, побоями — разрушает и оскверняет этот чистый
образ.
Одна за другою были отрезаны от него конспиративные квартиры, где он мог бы укрыться; оставались еще свободными некоторые улицы, бульвары и рестораны, но страшная усталость от двухсуточной бессонницы и крайней напряженности внимания представляла новую опасность: он мог заснуть где-нибудь на бульварной скамейке, или даже на извозчике, и самым нелепым
образом, как
пьяный, попасть
в участок.
Не то, что Москва была оставлена жителями (как ни важно казалось это событие) пугало их, но их пугало то, каким
образом объявить о том императору, каким
образом, не ставя его величество
в то страшное, называемое французами ridicule, [смешным] положение, объявить ему, что он напрасно ждал бояр так долго, что есть толпы
пьяных, но никого больше.
И богатым, и бедным представляется, что веселым нельзя иначе быть, как
пьяным или полупьяным, представляется, что при всяком важном случае жизни: похоронах, свадьбе, крестинах, разлуке, свидании — самое лучшее средство показать свое горе или радость состоит
в том, чтобы одурманиться и, лишившись человеческого
образа, уподобиться животному.
Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда негодное оружие
пьяному сброду, то поднимал
образà, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие
в Москве, то на 136 подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял
в городе г-жу Обер-Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти
в ссылку старого почтенного почт-директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтоб отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека, и сам уезжал
в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал
в альбомы по-французски стихи о своем участии
в этом деле, [Je suis né Tartare. Je voulus être Romain. Les Français m’appelèrent barbare. Les Russes — Georges Dandin.