Неточные совпадения
Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни
о чем не думалось, и не было никаких желаний, кроме одного: скорее бы погас этот душный, глупый
день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала тяжелая дремота, но не спалось,
в висках стучали молоточки,
в памяти слуха тяжело сгустились все голоса
дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала...
Он вышел
в большую комнату, место детских игр
в зимние
дни, и долго ходил по ней из угла
в угол, думая
о том, как легко исчезает из
памяти все, кроме того, что тревожит. Где-то живет отец,
о котором он никогда не вспоминает, так же, как
о брате Дмитрии. А вот
о Лидии думается против воли. Было бы не плохо, если б с нею случилось несчастие, неудачный роман или что-нибудь
в этом роде. Было бы и для нее полезно, если б что-нибудь согнуло ее гордость. Чем она гордится? Не красива. И — не умна.
Но усмешка не изгнала из
памяти эту формулу, и с нею он приехал
в свой город, куда его потребовали Варавкины
дела и где — у доктора Любомудрова — он должен был рассказать
о Девятом января.
— Вы обо всем нас можете спрашивать, — с холодным и строгим видом ответил прокурор, — обо всем, что касается фактической стороны
дела, а мы, повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый вопрос. Мы нашли слугу Смердякова,
о котором вы спрашиваете, лежащим без
памяти на своей постеле
в чрезвычайно сильном, может быть,
в десятый раз сряду повторявшемся припадке падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав больного, сказал даже нам, что он не доживет, может быть, и до утра.
Случай этот сильно врезался
в мою
память.
В 1846 году, когда я был
в последний раз.
в Петербурге, нужно мне было сходить
в канцелярию министра внутренних
дел, где я хлопотал
о пассе. Пока я толковал с столоначальником, прошел какой-то господин… дружески пожимая руку магнатам канцелярии, снисходительно кланяясь столоначальникам. «Фу, черт возьми, — подумал я, — да неужели это он?»
Теперь, когда Марья Порфирьевна перешагнула уже за вторую половину седьмого десятилетия жизни, конечно, не могло быть речи
о драгунских офицерах, но даже мы, дети, знали, что у старушки над самым изголовьем постели висел образок Иосифа Прекрасного, которому она особенно усердно молилась и
в память которого, 31 марта, одевалась
в белое коленкоровое платье и тщательнее, нежели
в обыкновенные
дни, взбивала свои сырцового шелка кудри.
Как ни различны эти фигуры, они встают
в моей
памяти, объединенные общей чертой: верой
в свое
дело. Догматы были различны: Собкевич, вероятно, отрицал и физику наравне с грамматикой перед красотой человеческого глаза. Овсянкин был одинаково равнодушен к красоте человеческих форм, как и к красоте точного познания, а физик готов был, наверное, поспорить и с Овсянкиным
о шестодневии. Содержание веры было различно, психология одна.
Эти травы наполняли всю избу особенным специфическим благоуханием, которое неразрывно связывалось
в памяти всякого посетителя с воспоминанием об этом чистом маленьком домике, об его тишине и порядке и
о двух стариках, живших
в нем какою-то необычною
в наши
дни тихою жизнью.
Но да не падет на нас таковая укоризна. С младенчества нашего возненавидев ласкательство, мы соблюли сердце наше от ядовитой его сладости, даже до сего
дня; и ныне новый опыт
в любви нашей к вам и преданности явен да будет. Мы уничтожаем ныне сравнение царедворского служения с военным и гражданским. Истребися на
памяти обыкновение, во стыд наш толико лет существовавшее. Истинные заслуги и достоинства, рачение
о пользе общей да получают награду
в трудах своих и едины да отличаются.
Ему не было восьми лет, когда мать его скончалась; он видел ее не каждый
день и полюбил ее страстно:
память о ней, об ее тихом и бледном лице, об ее унылых взглядах и робких ласках навеки запечатлелась
в его сердце; но он смутно понимал ее положение
в доме; он чувствовал, что между им и ею существовала преграда, которую она не смела и не могла разрушить.
Быстро промелькнула
в памяти Ромашова черная весенняя ночь, грязь, мокрый, скользкий плетень, к которому он прижался, и равнодушный голос Степана из темноты: «Ходит, ходит каждый
день…» Вспомнился ему и собственный нестерпимый стыд.
О, каких будущих блаженств не отдал бы теперь подпоручик за двугривенный, за один другривенный!
А теперь все пойдут грустные, тяжелые воспоминания; начнется повесть
о моих черных
днях. Вот отчего, может быть, перо мое начинает двигаться медленнее и как будто отказывается писать далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с такою любовью переходила
в памяти моей малейшие подробности моего маленького житья-бытья
в счастливые
дни мои. Эти
дни были так недолги; их сменило горе, черное горе, которое бог один знает когда кончится.
Но тут мысли
в моей голове перемешались, и я заснул, не придумавши ничего существенного. К счастию, сама судьба бодрствовала за Старосмыслова, подготовив случай, по поводу которого всей нашей компании самым естественным образом предстояло осуществить идею
о подпитии. На другой
день — это было 17 (5) сентября,
память Захарии и Елисаветы — едва я проснулся, как ко мне ввалился Захар Иваныч и торжественно произнес...
Александров идет
в лазарет по длинным, столь давно знакомым рекреационным залам; их полы только что натерты и знакомо пахнут мастикой, желтым воском и крепким, терпким, но все-таки приятным потом полотеров. Никакие внешние впечатления не действуют на Александрова с такой силой и так тесно не соединяются
в его
памяти с местами и событиями, как запахи. С нынешнего
дня и до конца жизни
память о корпусе и запах мастики останутся для него неразрывными.
Сидя третий
день в номере «Европейской гостиницы», я уже кончал описание поездки, но вспомнил
о цепях Стеньки Разина, и тут же пришло на
память, что где-то
в станице под Новочеркасском живет известный педагог, знающий много
о Разине, что зовут его Иван Иванович, а фамилию его и название станицы забыл.
Проверять мои слова, конечно, никому не приходило
в голову, а
о паспорте
в те времена и
в тех местах вообще никто и не спрашивал, да он никому и не был нужен. Судили и ценили человека по работе, а не по бумагам. Молнией сверкнули
в памяти дни, проведенные мною
в зимовнике, и вся обстановка жизни
в нем.
Он кричал
в клубе, что войска надо больше, чтобы призвали из другого уезда по телеграфу; бегал к губернатору и уверял его, что он тут ни при чем; просил, чтобы не замешали его как-нибудь, по старой
памяти,
в дело, и предлагал немедленно написать
о его заявлении
в Петербург, кому следует.
— А вся сила потрачена зря, безо всякой охоты оставить
в людях
память о себе. А захоти он — был бы, при этой своей силе, великого
дела заводчик, и людям кормилец, и сам богат…
Отжившему, разбитому жизнию не для чего посещать Венецию: она будет ему горька, как
память о несбывшихся мечтах первоначальных
дней; но сладка будет она тому,
в ком кипят еще силы, кто чувствует себя благополучным; пусть он принесет свое счастие под ее очарованные небеса, и как бы оно ни было лучезарно, она еще озолотит его неувядаемым сиянием.
Главное же, я знал и был совершенно убежден
в том, что встречу Биче Сениэль, девушку,
память о которой лежала во мне все эти
дни светлым и неясным движением мыслей.
Первые печатные строки… Сколько
в этом прозаическом
деле скрытой молодой поэзии, какое пробуждение самостоятельной деятельности, какое окрыляющее сознание своей силы! Об этом много было писано, как
о самом поэтическом моменте, и эти первые поцелуи остаются навсегда
в памяти, как полуистлевшие от времени любовные письма.
Лесута-Храпунов, как человек придворный, снес терпеливо эту обиду, нанесенную родовым дворянам; но когда, несмотря на все его просьбы, ему, по званию стряпчего с ключом, не дозволили нести царский платок и рукавицы при обряде коронования, то он, забыв все благоразумие и осторожность, приличные старому царедворцу, убежал из царских палат, заперся один
в своей комнате и, наговоря шепотом много обидных речей насчет нового правительства, уехал на другой
день восвояси, рассказывать соседям
о блаженной
памяти царе Феодоре Иоанновиче и
о том, как он изволил жаловать своею царскою милостию ближнего своего стряпчего с ключом Лесуту-Храпунова.
Все это неизгладимыми чертами запечатлелось
в моей
памяти; но обстоятельства жизни моей и совершенно другие интересы отвлекли меня, конечно, очень много от этих воспоминаний; вдруг теперь этот Жуквич, к которому ты, кажется, немного уже меня ревнуешь, прочел мне на
днях письмо
о несчастных заграничных польских эмигрантах, которые мало что бедны, но мрут с голоду, — пойми ты, Гриша, мрут с голоду, — тогда как я, землячка их, утопаю
в довольстве…
«Мой дорогой Грегуар! Рекомендую тебе господина Жуквича, с которым я познакомилась на водах. Он говорит, что знает тебя, и до небес превозносит. Он едет на житье
в Москву и не имеет никого знакомых. Надеюсь, что по доброте твоей ты его примешь и обласкаешь. На
днях я переезжаю
в Париж; по России я очень скучаю и каждоминутно благословляю
память о тебе!»
Три недели тому назад я назвал ее моей невестою, и когда через несколько
дней после этого, отправляясь для окончания необходимых
дел в Петербург, я стал прощаться с нею, когда
в первый раз она позволила мне прижать ее к моему сердцу и кротким, очаровательным своим голосом шепнула мне: «Приезжай скорей назад, мой друг!» — тогда,
о! тогда все мои трехмесячные страдания, все ночи, проведенные без сна,
в тоске,
в мучительной неизвестности, — все изгладилось
в одно мгновение из моей
памяти!..
Несмотря на всю ничтожность такой детской забавы, воспоминание
о ней так живо
в моей
памяти, что, признаюсь, и на шестьдесят четвертом году моей жизни не могу равнодушно слышать особенного, торопливого чиликанья воробья, когда он, при захождении солнца, скачет взад и вперед, перепархивает около места своего ночлега, как будто прощаясь с божьим
днем и светом, как будто перекликаясь с товарищами, — и вдруг нырнет под застреху или желоб,
в щель соломенной крыши или
в дупло старого дерева.
Оба друга окончили курс
в 1826 году, сохранив за собою свое почетное положение до последнего
дня своего пребывания
в училище, оставили там по себе самую лучшую
память, а также и нескольких последователей, из которых потом вскоре же отличился своею непосредственностью и неуклонностью своего поведения Николай Фермор,
о котором расскажем ниже.
Когда печальная процессия двинулась по дороге, Яша шел далеко впереди, сильно размахивал руками и громко пел «вечную
память»; мы с
о. Андроником и Асклипиодотом несколько верст шли за гробом пешком; пение «Святый боже…» далеко разносилось по лесу, и было что-то неизъяснимо торжественное
в этом светлом осеннем
дне, который своим прощальным светом освещал наше печальное шествие.
В самом
деле, самобытный характер XIX века обозначился с первых лет его. Он начался полным развитием наполеоновской эпохи; его встретили песнопения Гёте и Шиллера, могучая мысль Канта и Фихте. Полный
памяти о событиях десяти последних лет, полный предчувствий и вопросов, он не мог шутить, как его предшественник. Шиллер
в колыбельной песне ему напоминал трагическую судьбу его.
Один такой случай остался неизгладимо
в памяти Буланина, даже запомнился месяц и число, потому что на другой же
день Буланин писал своей сестре-институтке поздравления и вскользь упоминал
о «случае».
Спутались
в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча — роковой для меня поворот. Стариковы слова
о боге, сыне духа народного, беспокоят меня, не могу помириться с ними, не знаю духа иного, кроме живущего во мне. И обыскиваю
в памяти моей всех людей, кого знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с другой стороны вижу тёмную каторгу жизни — неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых
дней и всякое унижение человека, оплевание его души.
Рассказал всю историю жизни народа вплоть до того
дня; говорил
о Смутном времени и
о том, как церковь воздвигнула гонения на скоморохов, весёлых людей, которые будили
память народа и шутками своими сеяли правду
в нём.
С той поры,
Как бросилась без
памяти я
в воду
Отчаянной и презренной девчонкой
И
в глубине Днепра-реки очнулась
Русалкою холодной и могучей,
Прошло семь долгих лет — я каждый
деньО мщеньи помышляю…
И ныне, кажется, мой час настал.
Ну полно, брат. Садись и начинай играть,
А песни выльются невольно.
Люблю я песни,
в них так живо
Являются душе младенческие
дни.
О прошлом говорят красноречиво
И слезы на глаза влекут они;
Как будто
в них мы можем слезы возвратить,
Которые должны мы были проглотить;
Пусть слезы те
в груди окаменели,
Но их один разводит звук,
Напомнив
дни, когда мы пели,
Без горькой
памяти, без ожиданья мук.
Ефимка бывал очень доволен аристократическими воспоминаниями и обыкновенно вечером
в первый праздник, не совсем трезвый, рассказывал кому-нибудь
в грязной и душной кучерской, как было
дело, прибавляя: «Ведь подумаешь, какая
память у Михаила-то Степановича, помнит что — а ведь это сущая правда, бывало, меня заложит
в салазки, а я вожу, а он-то знай кнутиком погоняет — ей-богу, — а сколько годов, подумаешь», и он, качая головою, развязывал онучи и засыпал на печи, подложивши свой армяк (постели он еще не успел завести
в полвека), думая, вероятно,
о суете жизни человеческой и
о прочности некоторых общественных положений, например дворников.
— Ну, и братию монашескую начал казнить немилостиво. Кому голову отрубит, кого
в воду бросит. Из всего монашеского состава спасся один старец Мисаил. Он убежал
в болото и три
дня просидел
в воде по горло. Искали, искали и никак не могли сыскать… Господь сохранил блаженного человека, а он
в память о чуде и поставил обитель Нечаянные Радости. А царь Иван Грозный сделал
в Бобыльскую обитель большой вклад на вечный помин своей царской души.
Того ради уставлено
в сороковой
день память о мертвом творити, что
в сей
день душа, прейдя мытарства злых миродержателей, воздушных мытареначальников, истязателей и обличителей земных
дел ея, святыми ангелами ко престолу Господню приводима бывает.
Ден через пять огляделся Алексей
в городе и маленько привык к тамошней жизни. До смерти надоел ему охочий до чужих обедов дядя Елистрат, но Алексей скоро отделался от его наянливости. Сказал земляку, что едет домой, а сам с постоялого двора перебрался
в самую ту гостиницу, где обедал
в день приезда и где впервые отроду услыхал чудные звуки органа, вызвавшие слезовую
память о Насте и беззаветной любви ее, — звуки, заставившие его помимо воли заглянуть
в глубину души своей и устыдиться черноты ее и грязи.
По сем возвещаем любви вашей
о Божием посещении, на дом наш бывшем, ибо сего января
в 8
день на
память преподобного отца нашего Георгия Хозевита возлюбленнейший сын наш Герасим Никитич от сего тленного света отъиде и преселися
в вечный покой.
Тут только вспомнил он про брата полоняника да про татарина Субханкулова.
В ярманочных хлопотах они совсем у него из ума и
памяти вон, а ежели когда и вспоминал
о Мокее, так каждый раз откладывал
в долгий ящик — «успею да успею». Так
дело и затянулось до самого отъезда.
Хранила она благодарную
память о Марье Ивановне, спасшей ребенка ее от неминучей смерти, но разговоры с Дарьей Сергевной и замечанья свои над Дуней, пристрастившейся, по указанью Марьи Ивановны, к каким-то странным и непонятным книгам, и
в ней возбуждали подозрение, не кроется ли тут и
в самом
деле чего-нибудь неладного.
— Полноте, Патап Максимыч. Я ведь это только для деточек, — сказала Марфа Михайловна. — Молоды еще, со́блазнов пока, слава Богу, не разумеют. Зачем прежде поры-времени им знать про эти
дела?.. Пускай подольше
в ангельской чистоте остаются. По времени узнают все и всего натерпятся. А
память о добром детстве и на старости лет иной раз спасает от худого.
Мне надо было брать два билета — по двум курсам, и их содержание до сих пор чрезвычайно отчетливо сохранилось
в моей
памяти:"
О давности
в уголовных
делах", и
о той форме суда присяжных
в древнем Риме, которая известна была под именем"Questiones perpetuae".
— Ну-ка, старина, — что-то сон не берет, — порасскажи-ка нам теперь
о дворе вашего великого князя, — сказал Захарий. —
О прошлых
делах не так любопытно слушать, как
о тех, с которыми время идет рядышком. Ты же
о чем-то давеча заговорил, будто иную весть не проглотишь. Не бойся, говори смело, мы верные слуги московского князя, у нас ведь добро не
в горле останавливается, а
в памяти: оно дымом не рассеется и глаз не закоптит.
Еще три
дня назад она прочла
в газетах, что
в пользу"Фонда"будет вечер
в зале Кредитного общества, посвященный
памяти умершего, за год перед тем, знаменитого писателя.
В программе значилось до восьми номеров: были стихи, воспоминания
о покойном, краткий биографический очерк, несколько отрывков
в исполнении литераторов и двух актеров. Она
в тот же
день заехала
в книжный магазин и взяла себе одно место.
— Сейчас, боярин, сейчас. Прошел к ней еще
о вечерьи;
в память ли тебе тот чернец-то, что, бают, гадает по звездам? Мудреный такой! Ну, еще боярыня серчала все на него и допрежь не допускала пред лице свое, а теперь признала
в нем боголюбивого послушника Божия?
В самом
деле, боярин, уж куда кроток и смирен он! Наша рабская доля — поклонишься ему низехонько, а он и сам так же.
— Сейчас, боярин, сейчас. Пошел к ней еще
о вечерьи;
в память ли тебе тот чернец-то, что, бают, гадает по звездам? Мудреный такой! Ну, еще боярыня серчала все на него и допрежь не допускала пред лицо свое, а теперь признала
в нем боголюбивого послушника Божия?
В самом
деле, боярин, уж куда кроток и смирен он! Наша рабская доля — поклонишься ему низехонько, а он и сам также.
Ему невольно припомнилось его прошлое, жизнь беззаботная, бескручинная. Он жил воспоминаниями да
памятью о последних
днях, проведенных у Строгановых,
в светлице своей лапушки.
О будущем старался не думать. «Чему быть, того не миновать», — утешал он себя русской фаталической пословицей и на этом несколько успокоился, порадовав горячо его любившего друга Ивана Ивановича. Его порядком смутило то настроение Ермака Тимофеевича, с которым он тронулся
в опасный и трудный поход.
— Ну-ка, старина, что-то сон не берет, — порасскажи-ка нам теперь
о дворе вашего великого князя, — сказал Захарий. —
О прошлых
делах не так любопытно слушать, как
о тех, с которыми время идет рядышком. Ты же
о чем-то давича заговорил, будто иную весть не проглотишь. Небось, говори смело, мы верные слуги московского князя, у нас ведь добро не
в горле останавливается, а
в памяти: оно дымом не рассеется и глаз не закоптит.
Занесенный разными обстоятельствами,
о которых умалчиваем по незанимательности их, сначала
в Ригу, потом
в настоящее местопребывание свое, он везде, где только жил, приносил с собою известность почтенного имени и оставлял
память о своих добрых
делах.