Неточные совпадения
Беден, нечесан Калинушка,
Нечем ему щеголять,
Только расписана спинушка,
Да за рубахой не знать.
С лаптя до ворота
Шкура вся вспорота,
Пухнет с мякины живот.
Верченый, крученый,
Сеченый, мученый,
Еле Калина
бредет:
В ноги кабатчику стукнется,
Горе потопит
в вине.
Только
в субботу аукнется
С барской конюшни жене…
Такова была внешняя постройка этого
бреда. Затем предстояло урегулировать внутреннюю обстановку живых существ,
в нем захваченных.
В этом отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила до определительности поистине изумительной.
Но река продолжала свой говор, и
в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой
бред, но есть и другой
бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже
бред, или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два
бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Еще задолго до прибытия
в Глупов он уже составил
в своей голове целый систематический
бред,
в котором, до последней мелочи, были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии. На основании этого
бреда вот
в какой приблизительно форме представлялся тот город, который он вознамерился возвести на степень образцового.
Едва успев продрать глаза, Угрюм-Бурчеев тотчас же поспешил полюбоваться на произведение своего гения, но, приблизившись к реке, встал как вкопанный. Произошел новый
бред. Луга обнажились; остатки монументальной плотины
в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась
в своих берегах, точь-в-точь как за день тому назад.
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив головы и едва поспевая, следовали обыватели. Наконец к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина, на поверхности которой не замечалось ни одного бугорка, ни одной впадины. Куда ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это был тоже
бред, но
бред точь-в-точь совпадавший с тем
бредом, который гнездился
в его голове…
Через полтора или два месяца не оставалось уже камня на камне. Но по мере того как работа опустошения приближалась к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к реке дом;
в последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее был крут, а другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую
в весеннее время водой.
Бред продолжался.
— Вы должны ее любить. Она
бредит вами. Вчера она подошла ко мне после скачек и была
в отчаянии, что не застала вас. Она говорит, что вы настоящая героиня романа и что, если б она была мужчиною, она бы наделала зa вас тысячу глупостей. Стремов ей говорит, что она и так их делает.
Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка,
в которой из ста было 99 шансов, что кончится смертью. Весь день был жар,
бред и беспамятство. К полночи больная лежала без чувств и почти без пульса.
К утру
бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и
в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете, о чем?..
Ночью она начала
бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось
в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его
в том, что он разлюбил свою джанечку…
Вид оживляли две бабы, которые, картинно подобравши платья и подтыкавшись со всех сторон,
брели по колени
в пруде, влача за два деревянные кляча изорванный бредень, где видны были два запутавшиеся рака и блестела попавшаяся плотва; бабы, казалось, были между собою
в ссоре и за что-то перебранивались.
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще
в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный
бред.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! —
«Кто б мог подумать? Как давно!
Надолго ль? Милая! Кузина!
Садись — как это мудрено!
Ей-богу, сцена из романа…» —
«А это дочь моя, Татьяна». —
«Ах, Таня! подойди ко мне —
Как будто
брежу я во сне…
Кузина, помнишь Грандисона?»
«Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
Да, помню, помню. Где же он?» —
«
В Москве, живет у Симеона;
Меня
в сочельник навестил;
Недавно сына он женил.
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он — с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль
бред;
В том совести,
в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым
бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.
В облачном движении этом все живо и выпукло и все бессвязно, как
бред.
Она сходила, вернулась, а на другой день слегла
в жару и
бреду; непогода и вечерняя изморось сразила ее двухсторонним воспалением легких, как сказал городской врач, вызванный добросердной рассказчицей.
Он, однако ж, не то чтоб уж был совсем
в беспамятстве во все время болезни: это было лихорадочное состояние, с
бредом и полусознанием.
Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал
бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки
в отчаянии.
— Нет, не
брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же,
в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен,
в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было
в целом свете. Вся желчь поднялась
в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Дуня припомнила, между прочим, слова брата, что мать вслушивалась
в ее
бред,
в ночь накануне того последнего рокового дня, после сцены ее с Свидригайловым: не расслышала ли она чего-нибудь тогда?
Раскольникова мучило то, что этот бессмысленный
бред так грустно и так мучительно отзывается
в его воспоминаниях, что так долго не проходит впечатление этих горячешных грез.
Беспокойный
бред охватывал ее более и более. Порой она вздрагивала, обводила кругом глазами, узнавала всех на минуту; но тотчас же сознание снова сменялось
бредом. Она хрипло и трудно дышала, что-то как будто клокотало
в горле.
Минутами он чувствовал, что как бы
бредит: он впадал
в лихорадочно-восторженное настроение.
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с
бредом, уже, может быть, начинавшейся
в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя
в углу никого не видавший,
в рубище и
в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
— Ведь обыкновенно как говорят? — бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря
в сторону и наклонив несколько голову. — Они говорят: «Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий
бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как больным, а не то что их нет самих по себе.
Правда, он и не рассчитывал на вещи; он думал, что будут одни только деньги, а потому и не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве так прячут? Подлинно разум меня оставляет!»
В изнеможении сел он на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле, на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто, теплое, но уже почти
в лохмотьях, накрылся им, и сон и
бред опять разом охватили его. Он забылся.
Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал
в жару и
бреду.
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти
бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это
в совершеннейшем, я тебе скажу,
бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!
Он начинал даже
бредить. С ним что-то вдруг сделалось, точно ему
в голову вдруг ударило. Дуня вскочила и бросилась к дверям.
— И неужели
в совершеннейшем
бреду? Скажите пожалуйста! — с каким-то бабьим жестом покачал головою Порфирий.
Она иногда вдруг начинала плакать, часто заболевала и
в жару
бредила.
У дверей светлицы Швабрин опять остановился и сказал прерывающимся голосом: «Государь, предупреждаю вас, что она
в белой горячке и третий день как
бредит без умолку».
Зови меня вандалом:
Я это имя заслужил.
Людьми пустыми дорожил!
Сам
бредил целый век обедом или балом!
Об детях забывал! обманывал жену!
Играл! проигрывал!
в опеку взят указом!
Танцо́вщицу держал! и не одну:
Трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Всё отвергал: законы! совесть! веру!
— Кто такой Аркадий Николаич? — проговорил Базаров как бы
в раздумье. — Ах да! птенец этот! Нет, ты его не трогай: он теперь
в галки попал. Не удивляйся, это еще не
бред. А ты пошли нарочного к Одинцовой, Анне Сергеевне, тут есть такая помещица… Знаешь? (Василий Иванович кивнул головой.) Евгений, мол, Базаров кланяться велел и велел сказать, что умирает. Ты это исполнишь?
«
Бред какой», — подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно
в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно — страхом, — Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А
в темноте шевелились, падали бредовые слова...
Но и рассказ Инокова о том, что
в него стрелял регент, очевидно,
бред. Захотелось подробно расспросить Инокова: как это было? Он пошел
в столовую, там,
в сумраке, летали и гудели тяжелые, осенние мухи; сидела, сматывая бинты, толстая сестра милосердия.
«Что она —
бредит?» — подумал Самгин, оглядываясь, осматривая маленькую неприбранную комнату, обвешанную толстыми драпировками;
в ней стоял настолько сильный запах аптеки, что дым табака не заглушал его.
— Увезли? — спросил он, всматриваясь
в лицо Самгина. — А я вот читаю отечественную прессу. Буйный
бред и либерально-интеллигентские попытки заговорить зубы зверю. Существенное — столыпинские хутора и поспешность промышленников как можно скорее продать всё, что хочет купить иностранный капитал. А он — не дремлет и прет даже
в текстиль, крепкое московское дело.
В общем — балаган. А вы — постарели, Самгин.
Так кричит сам Георгий Плеханов,
Шейдеман, Вандервельде и Гед,
В Государственной думе Бурьянов
Повторяет с трибуны их
бред.
— Вот, например, англичане: студенты у них не бунтуют, и вообще они — живут без фантазии, не
бредят, потому что у них — спорт. Мы на Западе плохое — хватаем, а хорошего — не видим. Для народа нужно чаще устраивать религиозные процессии, крестные хода. Папизм — чем крепок? Именно — этими зрелищами, театральностью. Народ постигает религию глазом, через материальное. Поклонение богу
в духе проповедуется тысячу девятьсот лет, но мы видим, что пользы
в этом мало, только секты расплодились.
Она как будто начинала
бредить. Потом вдруг замолкла. Это было так странно, точно она вышла из комнаты, и Самгин снова почувствовал холод испуга. Посидев несколько минут, глядя
в заостренное лицо ее, послушав дыхание, он удалился
в столовую, оставив дверь открытой.
В снах тоже появилась своя жизнь: они населились какими-то видениями, образами, с которыми она иногда говорила вслух… они что-то ей рассказывают, но так неясно, что она не поймет, силится говорить с ними, спросить, и тоже говорит что-то непонятное. Только Катя скажет ей поутру, что она
бредила.
И старческое бессилие пропадало, она шла опять. Проходила до вечера, просидела ночь у себя
в кресле, томясь страшной дремотой с
бредом и стоном, потом просыпалась, жалея, что проснулась, встала с зарей и шла опять с обрыва, к беседке, долго сидела там на развалившемся пороге, положив голову на голые доски пола, потом уходила
в поля, терялась среди кустов у Приволжья.
— Нет, и не может быть! — повторила она решительно. — Вы все преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement, [увлечением (фр.).]
в обыкновенном внимании вы видите страсть и сами
в каком-то
бреду. Вы выходите из роли кузена и друга — позвольте напомнить вам.
Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило),
бредит искусством, но, кажется, как и мы, грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит
в том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена
в испанского принца, увидевши портрет его
в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша.
— Или еще лучше, приходи по четвергам да по субботам вечером:
в эти дни я
в трех домах уроки даю. Почти
в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер, поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и
бредит…
В этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного
в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я был как
в полусне, точно
бредил, видел ужасно много снов и почти ни разу не заснул как следует.
Из моего
бреда, вранья, лепета, восторгов и проч. он узнал, во-первых, почти все фамилии
в точности, и даже иные адресы.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза
в щеку и вытолкнула
в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура,
в благородном доме быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она
в лихорадке пролежала,
бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „
В суд, говорит, на нее,
в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут
в суде возьмешь, чем докажешь?