Неточные совпадения
«Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во
веки веков», смиренно и певуче ответил старичок-священник, продолжая перебирать что-то на аналое. И, наполняя всю церковь от окон до сводов, стройно и широко
поднялся, усилился, остановился на мгновение и тихо замер полный аккорд невидимого клира.
— Одеть всех до одного в России, как ходят в Германии. Ничего больше, как только это, и я вам ручаюсь, что все пойдет как по маслу: науки возвысятся, торговля
подымется, золотой
век настанет в России.
Посередине кабака Обалдуй, совершенно «развинченный» и без кафтана, выплясывал вперепрыжку перед мужиком в сероватом армяке; мужичок, в свою очередь, с трудом топотал и шаркал ослабевшими ногами и, бессмысленно улыбаясь сквозь взъерошенную бороду, изредка помахивал одной рукой, как бы желая сказать: «куда ни шло!» Ничего не могло быть смешней его лица; как он ни вздергивал кверху свои брови, отяжелевшие
веки не хотели
подняться, а так и лежали на едва заметных, посоловелых, но сладчайших глазках.
Соловьев, Н. Федоров и мыслители начала XX
века, их удовлетворяло миросозерцание Гельвеция и Гольбаха, Чернышевского и Писарева, по культуре своей они не
поднимались выше Плеханова.
XVIII
век, полный рационалистического пыла, не раздавил ненавистного ему чудовища, а в XIX
веке оно вновь
поднялось и возродилось к новой жизни.
В проходе вынырнуло вдруг из темноты новое лицо. Это был, очевидно, Роман. Лицо его было широко, изрыто оспой и чрезвычайно добродушно. Закрытые
веки скрывали впадины глаз, на губах играла добродушная улыбка. Пройдя мимо прижавшейся к стене девушки, он
поднялся на площадку. Размахнувшаяся рука его товарища попала ему сбоку в шею.
Ее
веки тихо
поднялись, и опять ласково засияли передо мною ее светлые глаза — и опять она усмехнулась.
Дормез остановился перед церковью, и к нему торопливо подбежал молодцеватый становой с несколькими казаками, в пылу усердия делая под козырек. С заднего сиденья нерешительно
поднялся полный, среднего роста молодой человек, в пестром шотландском костюме. На вид ему было лет тридцать; большие серые глаза, с полузакрытыми
веками, смотрели усталым, неподвижным взглядом. Его правильное лицо с орлиным носом и белокурыми кудрявыми волосами много теряло от какой-то обрюзгшей полноты.
Прямо из трактира он отправился в театр, где, как нарочно, наскочил на Каратыгина [Каратыгин Василий Андреевич (1802—1853) — трагик, актер Александринского театра.] в роли Прокопа Ляпунова [Ляпунов Прокопий Петрович (ум. в 1611 г.) — сподвижник Болотникова в крестьянском восстании начала XVII
века, в дальнейшем изменивший ему.], который в продолжение всей пьесы говорил в духе патриотического настроения Сверстова и, между прочим, восклицал стоявшему перед ним кичливо Делагарди: «Да знает ли ваш пресловутый Запад, что если Русь
поднимется, так вам почудится седое море!?» Ну, попадись в это время доктору его gnadige Frau с своим постоянно антирусским направлением, я не знаю, что бы он сделал, и не ручаюсь даже, чтобы при этом не произошло сцены самого бурного свойства, тем более, что за палкинским обедом Сверстов выпил не три обычные рюмочки, а около десяточка.
Налитые золотом
веки не
поднимались; даже мысли в голове были золотые и шевелились в мозгу золотыми цепочками, кольцами, браслетами и серьгами — все это звенело и переливалось, как живая чешуя.
Разминая затекшие ноги, Персиков
поднялся, вернулся в свой кабинет, зевнул, потер пальцами вечно воспаленные
веки и, присев на табурет, заглянул в микроскоп, пальцы он наложил на кремальеру и уже собирался двинуть винт, но не двинул.
После отшедшего
века магнатерии они начинали
век инженерии, и, должно признаться, начинали его со славою. Заря, облиставшая инженерную славу,
поднималась в Варшаве и Новогеоргиевске и оттуда светила далее, против естества, — с запада на восток, через Киев, даже до Баку и Ленкорани, ибо ныне даже и там воспрославлено имя русского инженера.
Федя (
поднимается). Не разговаривайте. Это степь, это десятый
век, это не свобода, а воля… Теперь «Не вечерняя».
В сумерки товарищ Коротков, сидя на байковой кровати, выпил три бутылки вина, чтобы все забыть и успокоиться. Голова теперь у него болела вся: правый и левый висок, затылок и даже
веки. Легкая муть
поднималась со дна желудка, ходила внутри волнами, и два раза тов. Короткова рвало в таз.
Никита (
поднимается и садится на соломе). Эх, увидал я ее, еще тошней стало. Только и было жизни, что с нею. Ни за что про что загубил свой
век; погубил я свою голову! (Ложится.) Куда денусь? Ах! Расступись, мать сыра земля!
Желтые щеки у нее обвисали, как у легавой собаки, сыпалась пудра с лица, и коричневые, большие шарообразные
веки спускались из-под лба, как железный ставень в магазине, и снова
поднимались.
Вот мы
поднимаемся в гору, вот опускаемся… еще… еще немного… и заскрипели ворота… забегали люди, что-то красное сверкнуло мне в глаза сквозь смежившиеся
веки. Это огни… Слышны голоса, топот… Чей-то крик — не то отчаянный, не то радостный… Это Барбале, я узнаю ее голос… Потом кто-то торопливо бежит по аллее, и я слышу мучительно-вопрошающий, полный страдания голос...
В нем и тогда чувствовался всего более и общечеловек и европеец, который сам пережил и перестрадал все «проклятые» вопросы XIX
века и
поднялся над всем тем, чем удовлетворялось большинство его сверстников, не исключая, быть может, и такого изысканного европейца, каким был или казался Тургенев.
Гостиная была пуста. Александрита остановилась у той самой двери, в которую полторы недели тому назад вошла вместе с князем Виктором. При одном воспоминании об этом вея кровь бросилась ей в голову и на глазах выступили злобные слезы. Она сбросила их энергичным движением
век и устремила полный непримиримой ненависти взгляд на портьеру, закрывавшую дверь в комнате княгини. Прошло около получка. Наконец портьера зашевелилась,
поднялась, и в гостиной, шурша шелковым платьем, появилась Зоя Александровна.
Петр Иннокентьевич
поднялся наверх в комнату Татьяны Петровны, в ту самую комнату, откуда четверть
века назад он выгнал свою родную дочь.
Слабые
веки престарелого владыки опустились и опять
поднялись, и нижняя челюсть задвигалась.
И так приятна была слабость, с какою у меня едва
поднимались отяжелевшие
веки, чтобы взглянуть на светлый кружок от лампы на потолке, на лампу, на Сашенькин подбородок, который был виден мне.