Неточные совпадения
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и
спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
В отчаянном желании Грэя он видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня
болят бока и
спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся.
После полудня там, где река Вангоу принимает в себя сразу 3 притока, мы нашли еще 1 зверовую фанзу. Дальше идти было нельзя: у Дерсу
болела голова и ломило
спину.
Утром Дерсу почувствовал себя легче.
Боль в
спине утихла совсем. Он начал ходить, но все еще жаловался на головную
боль и слабость. Я опять приказал одного коня предоставить больному. В 9 часов утра мы выступили с бивака.
В этом положении она била ее по
спине и по голове вальком и, когда выбилась из сил, позвала кучера на смену; по счастию, его не было в людской, барыня вышла, а девушка, полубезумная от
боли, окровавленная, в одной рубашке, бросилась на улицу и в частный дом.
Первый осужденный на кнут громким голосом сказал народу, что он клянется в своей невинности, что он сам не знает, что отвечал под влиянием
боли, при этом он снял с себя рубашку и, повернувшись
спиной к народу, прибавил: «Посмотрите, православные!»
Цитирую его «Путешествие в Арзрум»: «…Гасан начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу, после чего он начал ломать мне члены, вытягивать суставы, бить меня сильно кулаком: я не чувствовал ни малейшей
боли, но удивительное облегчение (азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут на
спине вприсядку).
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю
спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от
боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Всё
болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за
спину. Дед сказал ему...
Мальчишки бежали за ним, лукая камнями в сутулую
спину. Он долго как бы не замечал их и не чувствовал
боли ударов, но вот остановился, вскинул голову в мохнатой шапке, поправил шапку судорожным движением руки и оглядывается, словно только что проснулся.
Гребцы, сидевшие поблизости ко мне, оставили весла и тоже принялись чем-то откачивать воду. Для удобства я опустился на дно лодки прямо на колени и стал быстро работать котлом. Я не замечал усталости, холода,
боли в
спине и работал лихорадочно, боясь потерять хотя бы одну минуту.
Когда-то давно Ганна была и красива и «товста», а теперь остались у ней кожа да кости. Даже сквозь жупан выступали на
спине худые лопатки. Сгорбленные плечи, тонкая шея и сморщенное лицо делали Ганну старше ее лет, а обмотанная бумажною шалью голова точно была чужая. Стоптанные старые сапоги так и болтались у ней на ногах. С моста нужно было подняться опять в горку, и Ганна приостановилась, чтобы перевести немного дух: у ней давно
болела грудь.
— Ломаный я человек, родитель, — отвечал Артем без запинки. — Ты думаешь, мне это приятно без дела слоняться? Может, я в другой раз и жисти своей не рад… Поработаю —
спина отымается, руки
заболят, ноги точно чужие сделаются. Завидно на других глядеть, как добрые люди над работой убиваются.
От движения у ней делалась
боль в суставах, а
спину так и ломило.
А до этого дня, просыпаясь по утрам в своем логовище на Темниковской, — тоже по условному звуку фабричного гудка, — он в первые минуты испытывал такие страшные
боли в шее,
спине, в руках и ногах, что ему казалось, будто только чудо сможет заставить его встать и сделать несколько шагов.
Раз мне пришла мысль, что счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним, что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив, и, чтобы приучить себя к труду, я, несмотря на страшную
боль, держал по пяти минут в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил в чулан и веревкой стегал себя по голой
спине так больно, что слезы невольно выступали на глазах.
И вот наконец кончена и работа; бросаю перо и подымаюсь, ощущаю
боль в
спине и в груди и дурман в голове.
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь
спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках
боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Ее толкали в шею,
спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах
боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него
болела голова и ломило
спину, а в душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни вспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное.
Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котел посинела, а крови нет, и вся
боль у него теперь в теле стоит, а у Чепкуна на худой
спине кожичка как на жареном поросенке трещит, прорывается, и оттого у него вся
боль кровью сойдет, и он Бакшея запорет.
— Этого здесь не минуешь, если хочешь заниматься делом. У кого не
болит поясница? Это почти вроде знака отличия у всякого делового человека… ох! не разогнешь
спины. Ну, а что ты, Александр, делаешь?
Говорили тоже, что он может ударить со всего размаха по самой
спине преступника, но так, что даже самого маленького рубчика не вскочит после удара, и преступник не почувствует ни малейшей
боли.
Взвизгнул дико он от
боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою
спину, потом вытянулся и пошел, и пошел!
— Ну, конечно, зубов нет,
спину от старости ломит, то да се… одышка и всякое там…
Болею, плоть немощна, ну да ведь сам посуди, пожил! Восьмой десяток! Не век же вековать, надо и честь знать.
Уже в конце октября у Нины Федоровны ясно определился рецидив. Она быстро худела и изменялась в лице. Несмотря на сильные
боли, она воображала, что уже выздоравливает, и каждое утро одевалась, как здоровая, и потом целый день лежала в постели одетая. И под конец она стала очень разговорчива. Лежит на
спине и рассказывает что-нибудь тихо, через силу, тяжело дыша. Умерла она внезапно и при следующих обстоятельствах.
От этих дум торговля казалась ему скучным делом, мечта о чистой, маленькой лавочке как будто таяла в нём, он чувствовал в груди пустоту, в теле вялость и лень. Ему казалось, что он никогда не выторгует столько денег, сколько нужно для того, чтоб открыть лавочку, и до старости будет шляться по пыльным, жарким улицам с ящиком на груди, с
болью в плечах и
спине от ремня. Но удача в торговле, вновь возбуждая его бодрость, оживляла мечту.
— У меня нет времени разбирать, кто прав, кто виноват, — я не дурак. Я молод, мне надо жить. Он мне, подлец, лекции читает о самодержавии, — а я четыре часа лакеем метался около всякой сволочи, у меня ноги ноют,
спина от поклонов
болит. Коли тебе самодержавие дорого, так ты денег не жалей, а за грош гордость мою я самодержавию не уступлю, — подите вы к чёрту!
У меня вот
спина болит, кашель, насморк; да и, наконец, и нельзя мне идти, никак нельзя по этой погоде; я могу
заболеть, а потом и умереть, пожалуй; нынче особенно смертность такая…» Такими резонами господин Голядкин успокоил, наконец, вполне свою совесть и заранее оправдался сам перед собою в нагоняе, ожидаемом от Андрея Филипповича за нерадение по службе.
Я шмыгал, как вьюн, самым некрасивым образом, между прохожими, уступая беспрерывно дорогу то генералам, то кавалергардским и гусарским офицерам, то барыням; я чувствовал в эти минуты конвульсивные
боли в сердце и жар в
спине при одном представлении о мизере [Мизер (франц. — misère) — нищета.] моего костюма, о мизере и пошлости моей шмыгающей фигурки.
С момента, когда он велел Гавриле грести тише, Гаврилу снова охватило острое выжидательное напряжение. Он весь подался вперед, во тьму, и ему казалось, что он растет, — кости и жилы вытягивались в нем с тупой
болью, голова, заполненная одной мыслью,
болела, кожа на
спине вздрагивала, а в ноги вонзались маленькие, острые и холодные иглы. Глаза ломило от напряженного рассматриванья тьмы, из которой — он ждал — вот-вот встанет нечто и гаркнет на них: «Стой, воры!..»
Но когда акробат неожиданно поставил мальчика на колена, повернул его к себе
спиною и начал выгибать ему назад плечи, снова надавливая пальцами между лопатками, когда голая худенькая грудь ребенка вдруг выпучилась ребром вперед, голова его опрокинулась назад и весь он как бы замер от
боли и ужаса, — Варвара не могла уже выдержать; она бросилась отнимать его. Прежде, однако ж, чем успела она это сделать, Беккер передал ей Петю, который тотчас же очнулся и только продолжал дрожать, захлебываясь от слез.
В спальне, в чистилке, стояла скамейка, покрытая простыней. Войдя, он видел и не видел дядьку Балдея, державшего руки за
спиной. Двое других дядек Четуха и Куняев — спустили с него панталоны, сели Буланину на ноги и на голову. Он услышал затхлый запах солдатских штанов. Было ужасное чувство, самое ужасное в этом истязании ребенка, — это сознание неотвратимости, непреклонности чужой воли. Оно было в тысячу раз страшнее, чем физическая
боль…
Он вспомнил о лекарстве, приподнялся, принял его, лег на
спину, прислушиваясь к тому, как благотворно действует лекарство и как оно уничтожает
боль.
Он замолчал и несколько минут лежал тихо. Но внезапно его неподвижное мертвое лицо исказилось гримасой мучительной
боли. Он со стоном повернулся на
спину, и странные, дико звучащие, таинственные слова чужого языка быстро побежали с его губ.
Он быстро стал протирать глаза — мокрый песок и грязь были под его пальцами, а на его голову, плечи, щёки сыпались удары. Но удары — не
боль, а что-то другое будили в нём, и, закрывая голову руками, он делал это скорее машинально, чем сознательно. Он слышал злые рыдания… Наконец, опрокинутый сильным ударим в грудь, он упал на
спину. Его не били больше. Раздался шорох кустов и замер…
Опять стало тихо. В избе всегда плохо спали; каждому мешало спать что-нибудь неотвязчивое, назойливое: старику —
боль в
спине, бабке — заботы и злость, Марье — страх, детям — чесотка и голод. И теперь тоже сон был тревожный: поворачивались с боку на бок, бредили, вставали напиться.
А посредине улицы, мимо бульвара, шагает он, Вавило Бурмистров, руки у него связаны за
спиною тонким ремнем и
болят, во рту — соленый вкус крови, один глаз заплыл и ничего не видит. Он спотыкается, задевая ушибленною ногою за камни, — тогда городовой Капендюхин дергает ремень и режет ему туго связанные кисти рук. Где-то за
спиной раздается вопрос исправника...
Вдруг что-то сдавило ее внизу живота и
спины с такой силой, что плач ее оборвался и она от
боли укусила подушку. Но
боль тотчас же отпустила ее, и она опять зарыдала.
— Да, дай мне пить, — сказал Ордынов слабым голосом и стал на ноги. Он еще был очень слаб. Озноб пробежал по
спине его, все члены его
болели и как будто были разбиты. Но на сердце его было ясно, и лучи солнца, казалось, согревали его какою-то торжественною, светлою радостью. Он чувствовал, что новая, сильная, невидимая жизнь началась для него. Голова его слегка закружилась.
Толстая барыня. Вот и я говорю, что этим злоупотреблять нельзя. Как же, гипнотизатор внушил одной моей знакомой, Верочке Коншиной, — да вы ее знаете, — чтоб она перестала курить, а у ней
спина заболела.
— Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут
спины,
болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сот-ни лет, и миллиарды людей живут хуже животных — только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх.
В голове у Василия шумело, на сердце было тяжело,
спину ломила ноющая
боль.
Вдруг за своей
спиной Иуда услышал взрыв громких голосов, крики и смех солдат, полные знакомой, сонно жадной злобы, и хлесткие, короткие удары по живому телу. Обернулся, пронизанный мгновенной
болью всего тела, всех костей, — это били Иисуса.
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой
спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли,
болели цингой.
Этот «комод» причиняет
боль в плечах, давит грудь, утомляет ноги, уменьшая устойчивость тела; под ним, даже в свежую погоду,
спина взмокает после пяти минут ходьбы.
Спина у меня всегда
болела, потому что хлеб и воду приходилось тащить на плечах, как ослу.
После того у писаря три дня и три ночи голова
болела, а на правую ногу три недели прихрамывал… Паранька в люди не казалась: под глазами синяки, а что на
спине, то рубашкой крыто — не видать… Не сказал Трифон Фекле Абрамовне, отчего у дочери синяки на лице появились, не поведала и Паранька матери, отчего у ней спинушку всю разломило… Ничего-то не знала, не ведала добродушная Фекла Абрамовна.
Больной был мужик громадного роста, плотный и мускулистый, с загорелым лицом; весь облитый потом, с губами, перекошенными от безумной
боли, он лежал на
спине, ворочая глазами; при малейшем шуме, при звонке конки на улице или стуке двери внизу больной начинал медленно выгибаться: затылок его сводило назад, челюсти судорожно впивались одна в другую, так что зубы трещали, и страшная, длительная судорога спинных мышц приподнимала его тело с постели; от головы во все стороны расходилось по подушке мокрое пятно от пота.
Когда страх прошел, студенту стало смешно и весело. Первый раз в жизни ехал он ночью на почтовой тройке, и только что пережитая встряска, полет почтальона и
боль в
спине ему казались интересным приключением. Он закурил папиросу и сказал со смехом...