Неточные совпадения
Я как сейчас помню большую голову, настороженные уши, свирепые глаза, подвижную
морду с двумя носовыми отверстиями и
белые клыки.
Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды; только разве по козлиной бороде под
мордой, по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и что весь был не
белее трубочиста, можно было догадаться, что он не немец и не губернский стряпчий, а просто черт, которому последняя ночь осталась шататься по
белому свету и выучивать грехам добрых людей.
Уже он хотел перескочить с конем через узкую реку, выступившую рукавом середи дороги, как вдруг конь на всем скаку остановился, заворотил к нему
морду и — чудо, засмеялся!
белые зубы страшно блеснули двумя рядами во мраке.
В центре толпы, растопырив передние ноги и дрожа всем телом, сидит на земле сам виновник скандала —
белый борзой щенок с острой
мордой и желтым пятном на спине.
Люди закричали вокруг Ромашова преувеличенно громко, точно надрываясь от собственного крика. Генерал уверенно и небрежно сидел на лошади, а она, с налившимися кровью добрыми глазами, красиво выгнув шею, сочно похрустывая железом мундштука во рту и роняя с
морды легкую
белую пену, шла частым, танцующим, гибким шагом. «У него виски седые, а усы черные, должно быть нафабренные», — мелькнула у Ромашова быстрая мысль.
Я бы все это от своего характера пресвободно и исполнил, но только что размахнулся да соскочил с сука и повис, как, гляжу, уже я на земле лежу, а передо мною стоит цыган с ножом и смеется — белые-пребелые зубы, да так ночью середь черной
морды и сверкают.
Так Берди-Паша каждый раз неистовствовал и крупным галопом носился вокруг батальона, истязая шпорами красавицу Кабардинку, которая вся была в мыле и роняла со своей прелестной
морды охлопья
белой пены, но добиться идеального беззвучия он не мог, как ни выходил из себя.
Приходилось разбираться в явлениях почти кошмарных. Вот рано утром он стоит на постройке у собора и видит — каменщики бросили в творило извести чёрную собаку. Известь только ещё гасится, она кипит и булькает, собака горит, ей уже выжгло глаза, захлёбываясь, она взвизгивает, судорожно старается выплыть, а рабочие, стоя вокруг творила в
белом пару и пыли, смеются и длинными мешалками стукают по голове собаки, погружая искажённую
морду в густую, жгучую, молочно-белую массу.
Другой, с
мордой летучей мыши, стирал губкой инициалы, которые писала на поверхности сердца девушка в
белом хитоне и зеленом венке, но, как ни быстро она писала и как ни быстро стирала их жадная рука, все же не удавалось стереть несколько букв.
Большая
белая собака, смоченная дождем, с клочьями шерсти на
морде, похожими на папильотки, вошла в хлев и с любопытством уставилась на Егорушку. Она, по-видимому, думала: залаять или нет? Решив, что лаять не нужно, она осторожно подошла к Егорушке, съела замазку и вышла.
Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит
мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее
белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…
Войдя с улицы, Арбузов с трудом различал стулья первого ряда, бархат на барьерах и на канатах, отделяющих проходы, позолоту на боках лож и
белые столбы с прибитыми к ним щитами, изображающими лошадиные
морды, клоунские маски и какие-то вензеля. Амфитеатр и галерея тонули в темноте. Вверху, под куполом, подтянутые на блоках, холодно поблескивали сталью и никелем гимнастические машины: лестницы, кольца, турники и трапеции.
— Да побойся бога, зачем это ты
морду всю в муке вымазал? —
белая, как стена!
По временам они подымали
морды и начинали прислушиваться к чему-то в тишине
белой ночи.
Он был в культурном мундире и в культурных
белых штанах; лицо его, напоминавшее
морду красивейшего из мопсов, выражало сильнейшее утомление; щеки одрябли, под глазами образовались темные круги; живот колыхался, ноги тряслись.
Наконец щенок утомился и охрип; видя, что его не боятся и даже не обращают на него внимания, он стал несмело, то приседая, то подскакивая, подходить к волчатам. Теперь, при дневном свете, легко уже было рассмотреть его…
Белый лоб у него был большой, а на лбу бугор, какой бывает у очень глупых собак; глаза были маленькие, голубые, тусклые, а выражение всей
морды чрезвычайно глупое. Подойдя к волчатам, он протянул вперед широкие лапы, положил на них
морду и начал...
Черная собака с хриплым лаем кубарем покатилась под ноги лошади, потом другая,
белая, потом еще черная — этак штук десять! Фельдшер высмотрел самую крупную, размахнулся и изо всей силы хлестнул по ней кнутом. Небольшой песик на высоких ногах поднял вверх острую
морду и завыл тонким пронзительным голоском.
Весь он, от края до края, куда только хватало зрение, был густо запружен всякого рода телегами, кибитками, фургонами, арбами, колымагами, около которых толпились темные и
белые лошади, рогатые волы, суетились люди, сновали во все стороны черные, длиннополые послушники; по возам, по головам людей и лошадей двигались тени и полосы света, бросаемые из окон, — и все это в густых сумерках принимало самые причудливые, капризные формы: то поднятые оглобли вытягивались до неба, то на
морде лошади показывались огненные глаза, то у послушника вырастали черные крылья…
Правда, он очень любил свою комнатную
белую собачонку с коричневыми ушами; целовал ее взасос в самую
морду; бывал в тревоге, когда она казалась ему грустною, и даже собственноручно ставил ей промывательное; но я никогда не видал, чтобы в его сухом, почти жестоком лице дрогнул хотя один мускул, когда он выгонял со службы многосемейного чиновника или стриг в рекруты малолетних еврейчиков, которых тогда брали на службу в детском возрасте.
— Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя
морду, и тащим: мòчи нет. А ихний, говорит, как бумага
белый; ни синь пороха не пахнет.