Неточные совпадения
Лицо Матвея сияло радостью, он
пел и при этом вытягивал шею,
как будто хотел взлететь.
Пел он тенором и канон читал тоже тенором, сладостно, убедительно. Когда
пели «Архангельский глас», он помахивал рукой,
как регент, и, стараясь подладиться под глухой стариковский бас дьячка, выводил своим тенором что-то необыкновенно сложное, и по лицу его
было видно, что испытывал он большое удовольствие.
А в семействе нашем никакого спокойствия, день-деньской шум, брань, нечистота, все из одной чашки
едим,
как мужики, а щи с тараканами…
Воспоминания о прошлом томили его постоянно, он никак не мог привыкнуть к музыкантской колбасе, к грубости начальника станции и к мужикам, которые торговались, а, по его мнению, торговаться в буфете
было так же неприлично,
как в аптеке.
Матвей оглянулся, но уже не
было ни саней, ни мужика,
как будто всё это ему только примерещилось, и он ускорил шаги, вдруг испугавшись, сам не зная чего.
Была тут и дочь Якова Иваныча, Дашутка; девушка лет 18, некрасивая, вся в веснушках, по обыкновению босая и в том же платье, в
каком под вечер
поила скотину.
В самый день Благовещения, после того,
как проводили почтовый поезд, Матвей сидел в буфете,
пил чай с лимоном и говорил.
И
как маменька благословили меня на завод, то я между делом
пел там тенором в нашем хоре, и не
было лучшего удовольствия.
Само собой, водки я не
пил, табаку не курил, соблюдал чистоту телесную, а такое направление жизни, известно, не нравится врагу рода человеческого, и захотел он, окаянный, погубить меня и стал омрачать мой разум, всё равно,
как теперь у братца.
Нанял я у глухой мещанки комнатушечку далеко за городом, около кладбища, и устроил молельную, вот
как у братца, но только у меня еще ставники
были и настоящее кадило.
«
Будь, говорит, обыкновенным человеком,
ешь,
пей, одевайся и молись,
как все, а что сверх обыкновения, то от беса.
И я теперь
ем и
пью,
как все, и молюсь,
как все…
Но
как только говорят, что вот в городе или в деревне завелся, мол, святой, по неделям не
ест и свои уставы заводит, то уж я понимаю, чьи тут дела.
Так вот, судари мои,
какая была история в моей жизни.
Жандарм Жуков, рыжий, полнолицый (когда он ходил, у него дрожали щеки), здоровый, сытый, обыкновенно, когда не
было старших, сидел развалясь и положив ногу на ногу; разговаривая, он покачивался и небрежно посвистывал, и в это время на лице его
было самодовольное, сытое выражение,
как будто он только что пообедал.
Останавливались здесь неохотно, так
как хозяева всегда
были неласковы и брали с проезжих очень дорого.
Во дворе
было грязно даже летом; здесь в грязи лежали громадные, жирные свиньи и бродили без привязи лошади, которыми барышничали Тереховы, и случалось часто, что лошади, соскучившись, выбегали со двора и,
как бешеные, носились по дороге, пугая странниц.
В то время здесь
было большое движение; проходили длинные обозы с товарами, и бывали тут разные случаи, вроде того, например,
как лет 30 назад обозчики, рассердившись, затеяли драку и убили проезжего купца, и в полуверсте от двора до сих пор еще стоит погнувшийся крест; проезжали почтовые тройки со звонками и тяжелые барские дормезы, с ревом и в облаках пыли проходили гурты рогатого скота.
Но,
быть может, оттого, что они жили особняком,
как медведи, избегали людей и до всего доходили своим умом, они
были склонны к мечтаниям и к колебаниям в вере, и почти каждое поколение веровало как-нибудь особенно.
Бабка Авдотья, которая построила постоялый двор,
была старой веры, ее же сын и оба внука (отцы Матвея и Якова) ходили в православную церковь, принимали у себя духовенство и новым образам молились с таким же благоговением,
как старым; сын в старости не
ел мяса и наложил на себя подвиг молчания, считая грехом всякий разговор, а у внуков
была та особенность, что они понимали писание не просто, а всё искали в нем (крытого смысла, уверяя, что в каждом святом слове должна содержаться какая-нибудь тайна.
Нужно жить, а значит и молиться так,
как угодно богу, и поэтому каждый день следует читать и
петь только то, что угодно богу, то
есть что полагается по уставу; так, первую главу от Иоанна нужно читать только в день Пасхи, а от Пасхи до Вознесения нельзя
петь «Достойно
есть» и проч.
А всё же он
был взволнован и уже не мог молиться,
как прежде. Едва он входил в молельную и раскрывал книгу,
как уже начинал бояться, что вот-вот войдет брат и помешает ему; и в самом деле, Матвей появлялся скоро и кричал дрожащим голосом: «Образумьтесь, братец! Покайтесь, братец!» Сестра бранилась, и Яков тоже выходил из себя и кричал: «Пошел вон из моего дома!» А тот ему: «Этот дом наш общий».
По ночам он спал теперь нехорошо, чутко, и ему слышно
было,
как Матвей тоже не спал и всё вздыхал, скучая по своем изразцовом заводе. И Якову ночью, пока он ворочался с боку на бок, вспоминались и краденая лошадь, и пьяница, и евангельские слова о верблюде.
Похоже
было на то,
как будто у него опять начинались мечтания. А
как нарочно, каждый день, несмотря на то, что уже
был конец марта, шел снег и лес шумел по-зимнему, и не верилось, что весна настанет когда-нибудь. Погода располагала и к скуке, и к ссорам, и к ненависти, а ночью, когда ветер гудел над потолком, казалось, что кто-то жил там наверху, в пустом этаже, мечтания мало-помалу наваливали на ум, голова горела и не хотелось спать.
Матвей припомнил весь разговор,
какой у него
был накануне с Дашуткой, и ему вдруг стало обидно.
— Шутка, девятьсот рублей! — продолжала Аглая. — Отдал девятьсот рублей чужой гадюке, заводской кобыле, чтоб ты лопнул! — Она уже разошлась и кричала визгливо: — Молчишь? Я б тебя разорвала, лядащий! Девятьсот рублей,
как копеечка! Ты бы под Дашутку подписал — своя, не чужая, — а то послал бы в Белев Марьиным сиротам несчастным. И не подавилась твоя гадюка,
будь она трижды анафема проклята, дьяволица, чтоб ей светлого дня не дождаться!
Почитав немного, он остановился, чтобы прислушаться к покою,
какой был во всем доме, и потом продолжал опять читать, испытывая удовольствие; он молитвенно складывал руки, закатывал глаза, покачивал головой, вздыхал.
В молельной
было слышно,
как буфетчик говорил...
— Два процента в месяц, это для вас
как с неба, — объяснял жандарм. — А лежавши у вас, ваши деньги только моль
ест и больше никакого результата.
Потом гости ушли, и наступило молчание. Но едва Яков Иваныч начал опять читать вслух и
петь,
как из-за двери послышался голос...
Яков молчал. Ему очень хотелось развязаться с Матвеем, но дать ему денег он не мог, так
как все деньги
были при деле; да и во всем роду Тереховых не
было еще примера, чтобы братья делились; делиться — разориться.
Яков молчал и всё ждал, когда уйдет Матвей, и всё смотрел на сестру, боясь,
как бы она не вмешалась и не началась бы опять брань,
какая была утром. Когда, наконец, Матвей ушел, он продолжал читать, но уже удовольствия не
было, от земных поклонов тяжелела голова и темнело в глазах, и било скучно слушать свой тихий, заунывный голос. Когда такой упадок духа бывал у него по ночам, то он объяснял ею тем, что не
было сна, днем же это его пугало и ему начинало казаться, что на голове и на плечах у него сидят бесы.
Кончив кое-как часы, недовольный и сердитый, он поехал в Шутейкино. Еще осенью землекопы рыли около Прогонной межевую канаву и прохарчили в трактире 18 рублей, и теперь нужно
было застать в Шутейкине их подрядчика и получить с него эти деньги. От тепла и метелей дорога испортилась, стала темною и ухабистою и местами уже проваливалась; снег по бокам осел ниже дороги, так что приходилось ехать,
как по узкой насыпи, и сворачивать при встречах
было очень трудно. Небо хмурилось еще с утра, и дул сырой ветер…
Навстречу ехал длинный обоз: бабы везли кирпич. Яков должен
был свернуть с дороги; лошадь его вошла в снег по брюхо, сани-одиночки накренились вправо, и сам он, чтобы не свалиться, согнулся влево и сидел так всё время, пока мимо него медленно подвигался обоз; он слышал сквозь ветер,
как скрипели сани и дышали тощие лошади и
как бабы говорили про него: «Богомолов едет», — а одна, поглядев с жалостью на его лошадь, сказала быстро...
А она глядела на отца с недоумением, тупо, не понимая, почему нельзя произносить таких слов. Он хотел прочесть ей наставление, но она показалась ему такою дикою, темною, и в первый раз за всё время, пока она
была у него, он сообразил, что у нее нет никакой веры. И вся эта жизнь в лесу, в снегу, с пьяными мужиками, с бранью представилась ему такою же дикой и темной,
как эта девушка, и, вместо того, чтобы читать ей наставление, он только махнул рукой и вернулся в комнату.
Так же,
как давеча на дороге, чувствуя себя громадным, страшным зверем, он прошел через сени в серую, грязную, пропитанную туманом и дымом половину, где обыкновенно мужики
пили чай, и тут долго ходил из угла в угол, тяжело ступая, так что звенела посуда на полках и шатались столы.
Дашутка сидела на полу около печки с нитками в руках, всхлипывала и всё кланялась, произнося с каждым поклоном: «гам! гам!» Но ничто не
было так страшно для Якова,
как вареный картофель в крови, на который он боялся наступить, и
было еще нечто страшное, что угнетало его,
как тяжкий сон, и казалось самым опасным и чего он никак не мог понять в первую минуту.
— Хорошо… Очень вам благодарен, — бормотал Сергей Никанорыч, хватая деньги с жадностью и запихивая их в карманы; он весь дрожал, и это
было заметно, несмотря на потемки. — А вы, Яков Иваныч,
будьте покойны… К чему мне болтать? Мое дело такое, я
был да ушел.
Как говорится, знать ничего не знаю, ведать не ведаю… — и тут же добавил со вздохом: — Жизнь проклятая!
Яков проводил его до станции молча, потом вернулся домой и запряг лошадь, чтобы везти Матвея в Лимарово. Он решил, что свезет его в Лимаровский лес и оставит там на дороге, а потом
будет говорить всем, что Матвей ушел в Веденяпино и не возвращался, и все тогда подумают, что его убили прохожие. Он знал, что этим никого не обманешь, но двигаться, делать что-нибудь, хлопотать
было не так мучительно,
как сидеть и ждать. Он кликнул Дашутку и вместе с ней повез Матвея. А Аглая осталась убирать в кухне.
А потом, когда приехали домой, надо
было спать. Аглая и Дашутка легли рядом, постлавши себе в чайной на полу, а Яков расположился на прилавке. Перед тем,
как ложиться, богу не молились и лампад не зажигали. Все трое не спали до самого утра, но не промолвили ни одного слова, и казалось им всю ночь, что наверху в пустом этаже кто-то ходит.
И почему около него на дороге на снегу не нашли ни одной капли крови, в то время
как голова у него
была проломлена и лицо и грудь
были черны от крови, Яков смутился, растерялся и ответил...
Жандарм на допросе показал прямо, что Матвея убили Яков и Аглая, чтобы не делиться с ним, и что у Матвея
были свои деньги, и если их не оказалось при обыске, то, очевидно, ими воспользовались Яков и Аглая. И Дашутку спрашивали. Она сказала, что дядя Матвей и тетка Аглая каждый день бранились и чуть не дрались из-за денег, а дядя
был богатый, так
как он даже какой-то своей душеньке подарил девятьсот рублей.
Дашутка осталась в трактире одна; никто уж не приходил
пить чай и водку, и она то убирала в комнатах, то
пила мед и
ела баранки; но через несколько дней допрашивали сторожа на переезде, и он сказал, что в понедельник поздно вечером видел,
как Яков ехал с Дашуткой из Лимарова.
Он божился, что эти деньги он наторговал и что в трактире он не
был уже более года, а свидетели показали, что он
был беден и в последнее время сильно нуждался в деньгах и ходил в трактир каждый день, чтобы взять у Матвея взаймы, и жандарм рассказал,
как в день убийства сам он два раза ходил с буфетчиком в трактир, чтобы помочь ему сделать заем.
Яков Иваныч сильно постарел, похудел и говорил уже тихо,
как больной. Он чувствовал себя слабым, жалким, ниже всех ростом, и
было похоже на то,
как будто от мучений совести и мечтаний, которые не покидали его и в тюрьме, душа его так же постарела и отощала,
как тело. Когда зашла речь о том, что он не ходит в церковь, председатель спросил его...
Был он здесь на плохом счету, так
как месяца через три по прибытии на каторгу, чувствуя сильную, непобедимую тоску по родине, он поддался искушению и бежал, а его скоро поймали, присудили к бессрочной каторге и дали ему сорок плетей; потом его еще два раза наказывали розгами за растрату казенного платья, хотя это платье в оба раза
было у него украдено.
Сергей Никанорыч служил лакеем у чиновника тут же недалеко, в Дуэ, но нельзя
было рассчитывать повидаться с ним когда-нибудь, так
как он стыдился знакомства с каторжными из простого звания.
Говорили, что нагрузки не
будет, так
как погода всё портится и пароход будто бы собирается уходить.
Всё уже он знал и понимал, где бог и
как должно ему служить, но
было непонятно только одно, почему жребий людей так различен, почему эта простая вера, которую другие получают от бога даром вместе с жизнью, досталась ему так дорого, что от всех этих ужасов и страданий, которые, очевидно,
будут без перерыва продолжаться до самой его смерти, у него трясутся,
как у пьяницы, руки и ноги?
Было слышно,
как на пароходе убирали якорную цепь. Дул уже сильный, пронзительный ветер, и где-то вверху на крутом берегу скрипели деревья. Вероятно, начинался шторм.