Неточные совпадения
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в
жизни, и написаны
другие книги,
другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Потому, что в нем больше правды
жизни, меньше обольщения, чем у
других поэтов.
Природа,
жизнь, рассудок ведут в одну сторону, книги тянут в
другую, говорят: это дурно, низко.
— Люди, говорящие разные пустяки, могут говорить о нем, как им угодно; люди, имеющие правильный взгляд на
жизнь, скажут, что вы поступили так, как следовало вам поступить; если вы так сделали, значит, такова была ваша личность, что нельзя вам было поступить иначе при таких обстоятельствах, они скажут, что вы поступили по необходимости вещей, что, собственно говоря, вам и не было
другого выбора.
— Вера Павловна, я вам предложил свои мысли об одной стороне нашей
жизни, — вы изволили совершенно ниспровергнуть их вашим планом, назвали меня тираном, поработителем, — извольте же придумывать сами, как будут устроены
другие стороны наших отношений! Я считаю напрасным предлагать свои соображения, чтоб они были точно так же изломаны вами.
Друг мой, Верочка, да ты сама скажи, как ты думаешь жить; наверное мне останется только сказать: моя милая! как она умно думает обо всем!
Другой вопрос реальной
жизни был: отношение к хозяйке; мы уже видели, что Марье Алексевне удалось разрешить его удачно.
Неужели для того, чтоб избежать неважного и недолгого нарушения тишины собственной
жизни, допускать серьезный вред
другому, не менее достойному человеку?
— Нет, Вера Павловна, у меня
другое чувство. Я вам хочу сказать, какой он добрый; мне хочется, чтобы кто-нибудь знал, как я ему обязана, а кому сказать кроме вас? Мне это будет облегчение. Какую
жизнь я вела, об этом, разумеется, нечего говорить, — она у всех таких бедных одинакая. Я хочу сказать только о том, как я с ним познакомилась. Об нем так приятно говорить мне; и ведь я переезжаю к нему жить, — надобно же вам знать, почему я бросаю мастерскую.
Точно так я знаю, что для огромного большинства людей, которые ничуть не хуже меня, счастье должно иметь идиллический характер, я восклицаю: пусть станет господствовать в
жизни над всеми
другими характерами
жизни идиллия.
— Верочка,
друг мой, ты упрекнула меня, — его голос дрожал, во второй раз в
жизни и в последний раз; в первый раз голос его дрожал от сомнения в своем предположении, что он отгадал, теперь дрожал от радости: — ты упрекнула меня, но этот упрек мне дороже всех слов любви. Я оскорбил тебя своим вопросом, но как я счастлив, что мой дурной вопрос дал мне такой упрек! Посмотри, слезы на моих глазах, с детства первые слезы в моей
жизни!
Кроме мужчин, есть на свете женщины, которые тоже люди; кроме пощечины, есть
другие вздоры, по — нашему с тобою и по правде вздоры, но которые тоже отнимают спокойствие
жизни у людей.
—
Друг мой, ты говоришь совершенную правду о том, что честно и бесчестно. Но только я не знаю, к чему ты говоришь ее, и не понимаю, какое отношение может она иметь ко мне. Я ровно ничего тебе не говорил ни о каком намерении рисковать спокойствием
жизни, чьей бы то ни было, ни о чем подобном. Ты фантазируешь, и больше ничего. Я прошу тебя, своего приятеля, не забывать меня, потому что мне, как твоему приятелю, приятно проводить время с тобою, — только. Исполнишь ты мою приятельскую просьбу?
На
другой день, когда ехали в оперу в извозничьей карете (это ведь дешевле, чем два извозчика), между
другим разговором сказали несколько слов и о Мерцаловых, у которых были накануне, похвалили их согласную
жизнь, заметили, что это редкость; это говорили все, в том числе Кирсанов сказал: «да, в Мерцалове очень хорошо и то, что жена может свободно раскрывать ему свою душу», только и сказал Кирсанов, каждый из них троих думал сказать то же самое, но случилось сказать Кирсанову, однако, зачем он сказал это?
Все накоплялись мелкие, почти забывающиеся впечатления слов и поступков Кирсанова, на которые никто
другой не обратил бы внимания, которые ею самою почти не были видимы, а только предполагались, подозревались; медленно росла занимательность вопроса: почему он почти три года избегал ее? медленно укреплялась мысль: такой человек не мог удалиться из — за мелочного самолюбия, которого в нем решительно нет; и за всем этим, не известно к чему думающимся, еще смутнее и медленнее поднималась из немой глубины
жизни в сознание мысль: почему ж я о нем думаю? что он такое для меня?
Мы учим
других жить по нашим экономическим принципам, а сами не думаем устроить по ним свою
жизнь.
В первые месяцы своего перерождения он почти все время проводил в чтении; но это продолжалось лишь немного более полгода: когда он увидел, что приобрел систематический образ мыслей в том духе, принципы которого нашел справедливыми, он тотчас же сказал себе: «теперь чтение стало делом второстепенным; я с этой стороны готов для
жизни», и стал отдавать книгам только время, свободное от
других дел, а такого времени оставалось у него мало.
Через год после того, как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался постольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ
жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную Германию, оттуда пробрался опять к югу, в немецкие провинции Австрии, теперь едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев, и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо — Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь
другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три — четыре, «нужно» будет ему быть.
— Конечно, мой милый. Мы говорили, отчего до сих пор факты истории так противоречат выводу, который слишком вероятен по наблюдениям над частною
жизнью и над устройством организма. Женщина играла до сих пор такую ничтожную роль в умственной
жизни потому, что господство насилия отнимало у ней и средства к развитию, и мотивы стремиться к развитию. Это объяснение достаточное. Но вот
другой такой же случай. По размеру физической силы, организм женщины гораздо слабее; но ведь организм ее крепче, — да?
Рахметовы — это
другая порода; они сливаются с общим делом так, что оно для них необходимость, наполняющая их
жизнь; для них оно даже заменяет личную
жизнь.
Просыпаясь, она нежится в своей теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает, — это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, это, конечно, не дремота; но, кроме того, есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут в руках у ней, Митя: он «Митя», конечно, в честь
друга Дмитрия; а два
другие предмета, один — сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность в
жизни,
другая мысль — Саша; этой мысли даже и нельзя назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее
жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна в ее думе, — она очень, очень много времени бывает одна в ее думе, — тогда как это назвать? дума ли это или дремота, спится ли ей или Не спится? глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец будто румянец сна… да, это дремота.
— А энергия работы, Верочка, разве мало значит? Страстное возбуждение сил вносится и в труд, когда вся
жизнь так настроена. Ты знаешь, как действует на энергию умственного труда кофе, стакан вина, то, что дают они
другим на час, за которым следует расслабление, соразмерное этому внешнему и мимолетному возбуждению, то имею я теперь постоянно в себе, — мои нервы сами так настроены постоянно, сильно, живо. (Опять грубый материализм, замечаем и проч.)
Вспомни же свою мастерскую, разве у вас было много средств? разве больше, чем у
других?» — «Нет, какие ж у нас были средства?» — «А ведь твои швеи имеют в десять раз больше удобств, в двадцать раз больше радостей
жизни, во сто раз меньше испытывают неприятного, чем
другие, с такими же средствами, какие были у вас.
И какой оркестр, более ста артистов и артисток, но особенно, какой хор!» — «Да, у вас в целой Европе не было десяти таких голосов, каких ты в одном этом зале найдешь целую сотню, и в каждом
другом столько же: образ
жизни не тот, очень здоровый и вместе изящный, потому и грудь лучше, и голос лучше», — говорит светлая царица.
Конечно, в
других таких случаях Кирсанов и не подумал бы прибегать к подобному риску. Гораздо проще: увезти девушку из дому, и пусть она венчается, с кем хочет. Но тут дело запутывалось понятиями девушки и свойствами человека, которого она любила. При своих понятиях о неразрывности жены с мужем она стала бы держаться за дрянного человека, когда бы уж и увидела, что
жизнь с ним — мучение. Соединить ее с ним — хуже, чем убить. Потому и оставалось одно средство — убить или дать возможность образумиться.
Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона (точно, в сущности, было только 2, а не 4) — наживи — ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: — «экой медведь, как поворотил; умеет ломать», и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю,
другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской
жизни: берейтор Захарченко сидит на «Громобое» (тогда еще были в ходу у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и «Громобой» хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у «Громобоя» сильно порваны, в кровь.
Еще хорошо, что Катя так равнодушно перенесла, что я погубил ее состояние, оно и при моей-то
жизни было больше ее, чем мое: у ее матери был капитал, у меня мало; конечно, я из каждого рубля сделал было двадцать, значит, оно, с
другой стороны, было больше от моего труда, чем по наследству; и много же я трудился! и уменье какое нужно было, — старик долго рассуждал в этом самохвальном тоне, — потом и кровью, а главное, умом было нажито, — заключил он и повторил в заключение предисловие, что такой удар тяжело перенести и что если б еще да Катя этим убивалась, то он бы, кажется, с ума сошел, но что Катя не только сама не жалеет, а еще и его, старика, поддерживает.