Это обидело Кожемякина, и обида скипелась в груди, где-то около горла, крепким,
горячим комом, вызывая желание встать и крикнуть мяснику:
Неточные совпадения
Э! брось!
кто нынчо спит? Ну полно, без прелюдий, // Решись, а мы!.. у нас… решительные люди, //
Горячих дюжина голов! // Кричим — подумаешь, что сотни голосов!..
Но говорить он не мог, в горле шевелился
горячий сухой
ком, мешая дышать; мешала и Марина, заклеивая ранку на щеке круглым кусочком пластыря. Самгин оттолкнул ее, вскочил на ноги, — ему хотелось кричать, он боялся, что зарыдает, как женщина. Шагая по комнате, он слышал:
Он помнит, как, после музыки, она всю дрожь наслаждения сосредоточивала в
горячем поцелуе ему. Помнит, как она толковала ему картины:
кто этот старик с лирой, которого, немея, слушает гордый царь, боясь пошевелиться, —
кто эта женщина, которую кладут на плаху.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно?
Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она в каком-то
горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
— Молчи, баба! — с сердцем сказал Данило. — С вами
кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! — Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки
горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. — Пугает меня колдуном! — продолжал пан Данило. — Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — люлька да острая сабля!