Неточные совпадения
Я сказал, что дружба
моя с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения. Сущность этого взгляда состояла в убеждении, что назначение человека
есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно. Но до сих пор я наслаждался только открытием новых мыслей, вытекающих из этого убеждения, и составлением блестящих планов нравственной, деятельной будущности; но жизнь
моя шла все тем же мелочным, запутанным и праздным порядком.
Наружность
моя, я убеждался, не только
была некрасива, но я не мог даже утешать себя обыкновенными утешениями в подобных случаях.
Все как-то мне не удавалось: я сделал ошибку в начале вычисления, так что надо
было все начинать сначала; мел я два раза уронил, чувствовал, что лицо и руки
мои испачканы, губка где-то пропала, стук, который производил Николай, как-то больно потрясал
мои нервы.
Все предметы
были освещены ярко, комната повеселела, легкий весенний ветерок шевелил листы
моей «Алгебры» и волоса на голове Николая. Я подошел к окну, сел на него, перегнулся в палисадник и задумался.
Первый день
буду держать по полпуда «вытянутой рукой» пять минут, на другой день двадцать один фунт, на третий день двадцать два фунта и так далее, так что, наконец, по четыре пуда в каждой руке, и так, что
буду сильнее всех в дворне; и когда вдруг кто-нибудь вздумает оскорбить меня или станет отзываться непочтительно об ней, я возьму его так, просто, за грудь, подниму аршина на два от земли одной рукой и только подержу, чтоб чувствовал
мою силу, и оставлю; но, впрочем, и это нехорошо; нет, ничего, ведь я ему зла не сделаю, а только докажу, что я…»
Я убежден в том, что, ежели мне суждено прожить до глубокой старости и рассказ
мой догонит
мой возраст, я стариком семидесяти лет
буду точно так же невозможно ребячески мечтать, как и теперь.
Буду мечтать о какой-нибудь прелестной Марии, которая полюбит меня, беззубого старика, как она полюбила Мазепу, о том, как
мой слабоумный сын вдруг сделается министром по какому-нибудь необыкновенному случаю, или о том, как вдруг у меня
будет пропасть миллионов денег.
В тот период времени, который я считаю пределом отрочества и началом юности, основой
моих мечтаний
были четыре чувства: любовь к ней, к воображаемой женщине, о которой я мечтал всегда в одном и том же смысле и которую всякую минуту ожидал где-нибудь встретить.
Эта она
была немножко Сонечка, немножко Маша, жена Василья, в то время, как она
моет белье в корыте, и немножко женщина с жемчугами на белой шее, которую я видел очень давно в театре, в ложе подле нас.
Этот-то голос раскаяния и страстного желания совершенства и
был главным новым душевным ощущением в ту эпоху
моего развития, и он-то положил новые начала
моему взгляду на себя, на людей и на мир божий.
Он даже решил, не дожидаясь
моего вступления в университет, тотчас после пасхи ехать с девочками в Петровское, куда мы с Володей должны
были приехать после.
Должен, однако, сознаться, что мне
было несколько неприятно то, что никто не обратил особенного внимания на
мою кротость и добродетель.
Как только я остался один в этом тихом уголке, вдруг все
мои прежние мысли и воспоминания выскочили у меня из головы, как будто их никогда не
было, и я весь погрузился в какую-то невыразимо приятную задумчивость.
Когда исповедь кончилась и я, преодолев стыд, сказал все, что
было у меня на душе, он положил мне на голову руки и своим звучным, тихим голосом произнес: «Да
будет, сын
мой, над тобою благословение отца небесного, да сохранит он в тебе навсегда веру, кротость и смирение. Аминь».
Когда я стал одеваться в церковь, чтоб со всеми вместе идти причащаться, и оказалось, что
мое платье не
было перешито и его нельзя
было надеть, я пропасть нагрешил.
Так что, ежели бы не учителя, которые продолжали ходить ко мне, не St.-Jérôme, который изредка нехотя подстрекал
мое самолюбие, и, главное, не желание показаться дельным малым в глазах
моего друга Нехлюдова, то
есть выдержать отлично экзамен, что, по его понятиям,
было очень важною вещью, — ежели бы не это, то весна и свобода сделали бы то, что я забыл бы даже все то, что знал прежде, и ни за что бы не выдержал экзамена.
Я
был во фраке в первый раз в
моей жизни, и все платье, даже белье, чулки,
было на мне самое новое и лучшее.
Много тут
было разнообразных фигур и лиц, но все они, по
моим тогдашним понятиям, легко распределялись на три рода.
Я подвинулся ближе к столу, но профессора продолжали почти шепотом говорить между собой, как будто никто из них и не подозревал
моего присутствия. Я
был тогда твердо убежден, что всех трех профессоров чрезвычайно занимал вопрос о том, выдержу ли я экзамен и хорошо ли я его выдержу, но что они так только, для важности, притворялись, что это им совершенно все равно и что они будто бы меня не замечают.
— Что? Вот это? — сказал Володя и начал мне объяснять бином Ньютона, но так скоро и неясно, что, в
моих глазах прочтя недоверие к своему знанию, он взглянул на Дмитрия и, в его глазах, должно
быть, прочтя то же, покраснел, но все-таки продолжал говорить что-то, чего я не понимал.
«Ну, все пропало! — подумал я. — Вместо блестящего экзамена, который я думал сделать, я навеки покроюсь срамом, хуже Иконина». Но вдруг Иконин, в глазах профессора, поворотился ко мне, вырвал у меня из рук
мой билет и отдал мне свой. Я взглянул на билет. Это
был бином Ньютона.
Все шло отлично до латинского экзамена. Подвязанный гимназист
был первым, Семенов — вторым, я — третьим. Я даже начинал гордиться и серьезно думать, что, несмотря на
мою молодость, я совсем не шутка.
St.-Jérôme, который
был моим учителем латинского языка, ободрял меня, да и мне казалось, что, переводя без лексикона Цицерона, несколько од Горация и зная отлично Цумпта, я
был приготовлен не хуже других, но вышло иначе.
Кое-как я стал добираться до смысла, но профессор на каждый
мой вопросительный взгляд качал головой и, вздыхая, отвечал только «нет». Наконец он закрыл книгу так нервически быстро, что захлопнул между листьями свой палец; сердито выдернув его оттуда, он дал мне билет из грамматики и, откинувшись назад на кресла, стал молчать самым зловещим образом. Я стал
было отвечать, но выражение его лица сковывало мне язык, и все, что бы я ни сказал, мне казалось не то.
Сначала мучило меня разочарование не
быть третьим, потом страх вовсе не выдержать экзамена, и, наконец, к этому присоединилось чувство сознания несправедливости, оскорбленного самолюбия и незаслуженного унижения; сверх того, презрение к профессору за то, что он не
был, по
моим понятиям, из людей comme il faut, — что я открыл, глядя на его короткие, крепкие и круглые ногти, — еще более разжигало во мне и делало ядовитыми все эти чувства.
Взглянув на меня и заметив
мои дрожащие губы и налитые слезами глаза, он перевел, должно
быть,
мое волнение просьбой прибавить мне балл и, как будто сжалившись надо мной, сказал (и еще при другом профессоре, который подошел в это время...
-Jérôme уверял, что спинка сюртука морщила, я сошел вниз с самодовольной улыбкой, которая совершенно невольно распускалась на
моем лице, и пошел к Володе, чувствуя и как будто не замечая взгляды домашних, которые из передней и из коридора с жадностью
были устремлены на меня.
В то время как я входил к Володе, за мной послышались голоса Дубкова и Нехлюдова, которые приехали поздравить меня и предложить ехать обедать куда-нибудь и
пить шампанское в честь
моего вступления.
Как будто, хотя он
был и рад
моему поступлению, ему немножко неприятно
было, что теперь и я такой же большой, как и он.
И вот у меня нет гувернера, у меня
есть свои дрожки, имя
мое напечатано в списке студентов, у меня шпага на портупее, будочники могут иногда делать мне честь… я большой, я, кажется, счастлив.
Семенов остановился, прищурил глаза и, оскалив свои белые зубы, как будто ему
было больно смотреть на солнце, но собственно затем, чтобы показать свое равнодушие к
моим дрожкам и мундиру, молча посмотрел на меня и пошел дальше.
Как только Дмитрий вошел ко мне в комнату, по его лицу, походке и по свойственному ему жесту во время дурного расположения духа, подмигивая глазом, гримасливо подергивать головой набок, как будто для того, чтобы поправить галстук, я понял, что он находился в своем холодно упрямом расположении духа, которое на него находило, когда он
был недоволен собой, и которое всегда производило охлаждающее действие на
мое к нему чувство.
В последнее время я уже начинал наблюдать и обсуживать характер
моего друга, но дружба наша вследствие этого нисколько не изменилась: она еще
была так молода и сильна, что, с какой бы стороны я ни смотрел на Дмитрия, я не мог не видеть его совершенством.
Я начинал понимать, в чем
было дело, и хотел тоже рассказать смешное, но все робко смотрели или старались не смотреть на меня в то время, как я говорил, и анекдот
мой не вышел.
Я
был очень озлоблен, губы у меня тряслись, и дыхание захватывало. Но я все-таки чувствовал себя виноватым, должно
быть, за то, что я
выпил много шампанского, и не сказал этому господину никаких грубостей, а напротив, губы
мои самым покорным образом назвали ему
мою фамилию и наш адрес.
—
Моя фамилия Колпиков, милостивый государь а вы вперед
будьте учтивее. Мы еще увидимся с вами (vous aurez de mes nouvelles [вы еще услышите обо мне (фр.).]), — заключил он, так как весь разговор происходил по-французски.
Может
быть, я бросился бы догонять его и наговорил бы ему еще грубостей, но в это время тот самый лакей, который присутствовал при
моей истории с Колпиковым, подал мне шинель, и я тотчас же успокоился, притворяясь только перед Дмитрием рассерженным настолько, насколько это
было необходимо, чтоб мгновенное успокоение не показалось странным. На другой день мы с Дубковым встретились у Володи, не поминали об этой истории, но остались на «вы», и смотреть друг другу в глаза стало нам еще труднее.
Я холодно поздоровался с ним и, не пригласив их сесть, потому что мне
было совестно это сделать, думая, что они это могут сделать и без
моего приглашения, велел закладывать пролетку.
Мне
было досадно за то, что он ставил меня в такое фальшивое положение к своему сыну, и за то, что отвлекал
мое внимание от весьма важного для меня тогда занятия — одеванья; а главное, этот преследующий меня запах перегара так расстроил меня, что я очень холодно сказал ему, что я не могу
быть с Иленькой, потому что целый день не
буду дома.
Итак, я отправился один. Первый визит
был, по местности, к Валахиной, на Сивцевом Вражке. Я года три не видал Сонечки, и любовь
моя к ней, разумеется, давным-давно прошла, но в душе оставалось еще живое и трогательное воспоминание прошедшей детской любви. Мне случалось в продолжение этих трех лет вспоминать об ней с такой силой и ясностью, что я проливал слезы и чувствовал себя снова влюбленным, но это продолжалось только несколько минут и возвращалось снова не скоро.
Она подала мне руку по английскому обычаю, который
был тогда такая же редкость, как и колокольчик, пожала откровенно
мою руку и усадила подле себя на диване.
— Ах, как я рада вас видеть, милый Nisolas, — сказала она, вглядываясь мне в лицо с таким искренним выражением удовольствия, что в словах «милый Nicolas» я заметил дружеский, а не покровительственный тон. Она, к удивлению
моему, после поездки за границу
была еще проще, милее и родственнее в обращении, чем прежде. Я заметил два маленькие шрама около носу и на брови, но чудесные глаза и улыбка
были совершенно верны с
моими воспоминаниями и блестели по-старому.
Как только я решил это, в ту же секунду исчезло
мое счастливое, беспечное расположение духа, какой-то туман покрыл все, что
было передо мной, — даже ее глаза и улыбку, мне стало чего-то стыдно, я покраснел и потерял способность говорить.
— Где все теперь тогдашние Ивины, Корнаковы? Помните? — продолжала она, с некоторым любопытством вглядываясь в
мое раскрасневшееся, испуганное лицо, — славное
было время!
— Так вот как вы, уж и большой стали! И
мой Этьен, вы его помните, ведь он ваш троюродный… нет, не троюродный, а как это, Lise?
моя мать
была Варвара Дмитриевна, дочь Дмитрия Николаича, а ваша бабушка Наталья Николаевна.
— Да, вот как мы родня, — продолжала она, — князь Иван Иваныч мне дядя родной и вашей матери
был дядя. Стало
быть, двоюродные мы
были с вашей maman, нет, троюродные, да, так. Ну, а скажите: вы
были,
мой друг, у кнезь Ивана?
У него детей нет, стало
быть, его наследники только вы да
мои дети.
— Не правда ли, как Вольдемар (она забыла, верно,
мое имя) похож на свою maman? — и сделала такой жест глазами, что князь, должно
быть, догадавшись, чего она хотела, подошел ко мне и с самым бесстрастным, даже недовольным выражением лица протянул мне свою небритую щеку, в которую я должен
был поцеловать его.
Хотя он
был очень учтив, мне казалось, что он занимает меня так же, как и княжна, и что особенного влеченья ко мне он не чувствовал, а надобности в
моем знакомстве ему не
было, так как у него, верно,
был свой, другой круг знакомства.
Одним словом, его отношения со мной
были, как мне ни неприятно признаться в этом, почти такие же, как
мои с Иленькой.