Неточные совпадения
Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая
к миру, согласию и любви, а священно и важно то, чтò они сами выдумали, чтобы властвовать
друг над
другом.
Семь лет тому назад он бросил службу, решив, что у него есть призвание
к живописи, и с высоты художественной деятельности смотрел несколько презрительно на все
другие деятельности.
Тотчас же найдя в ящике огромного стола, под отделом срочные,повестку, в которой значилось, что в суде надо было быть в одиннадцать, Нехлюдов сел писать княжне записку о том, что он благодарит за приглашение и постарается приехать
к обеду. Но, написав одну записку, он разорвал ее: было слишком интимно; написал
другую — было холодно, почти оскорбительно. Он опять разорвал и пожал в стене пуговку. В двери вошел в сером коленкоровом фартуке пожилой, мрачного вида, бритый с бакенбардами лакей.
«И извозчики знают о моих отношениях
к Корчагиным», подумал Нехлюдов, и нерешенный вопрос, занимавший его постоянно в последнее время: следует или не следует жениться на Корчагиной, стал перед ним, и он, как в большинстве вопросов, представлявшихся ему в это время, никак, ни в ту ни в
другую сторону, не мог решить его.
У указанной двери стояли два человека, дожидаясь: один был высокий, толстый купец, добродушный человек, который, очевидно, выпил и закусил и был в самом веселом расположении духа;
другой был приказчик еврейского происхождения. Они разговаривали о цене шерсти, когда
к ним подошел Нехлюдов и спросил, здесь ли комната присяжных.
Председатель, с выражением того, что это дело теперь окончено, переложил локоть руки, в которой он держал бумагу, на
другое место и обратился
к Евфимье Бочковой.
«Неужели узнала?» с ужасом подумал Нехлюдов, чувствуя, как кровь приливала ему
к лицу; но Маслова, не выделяя его от
других, тотчас же отвернулась и опять с испуганным выражением уставилась на товарища прокурора.
С тех пор в продолжение трех лет Нехлюдов не видался с Катюшей. И увидался он с нею только тогда, когда, только что произведенный в офицеры, по дороге в армию, заехал
к тетушкам уже совершенно
другим человеком, чем тот, который прожил у них лето три года тому назад.
Нехлюдов молча вышел. Ему даже не было стыдно. Он видел по выражению лица Матрены Павловны, что она осуждает его, и права, осуждая его, знал, что то, что он делает, — дурно, но животное чувство, выпроставшееся из-за прежнего чувства хорошей любви
к ней, овладело им и царило одно, ничего
другого не признавая. Он знал теперь, что надо делать для удовлетворения чувства, и отыскивал средство сделать это.
На
другой день блестящий, веселый Шенбок заехал за Нехлюдовым
к тетушкам и совершенно прельстил их своей элегантностью, любезностью, веселостью, щедростью и любовью
к Дмитрию.
Председатель, который гнал дело как мог скорее, чтобы поспеть
к своей швейцарке, хотя и знал очень хорошо, что прочтение этой бумаги не может иметь никакого
другого следствия, как только скуку и отдаление времени обеда, и что товарищ прокурора требует этого чтения только потому, что он знает, что имеет право потребовать этого, всё-таки не мог отказать и изъявил согласие. Секретарь достал бумагу и опять своим картавящим на буквы л и р унылым голосом начал читать...
Председательствующий при начале этого чтения нагнулся
к одному из членов и пошептал что-то, потом
к другому и, получив утвердительный ответ, перервал чтение в этом месте.
Несмотря на то, что ему самому хотелось поскорее отделаться, и швейцарка уже ждала его, он так привык
к своему занятию, что, начавши говорить, никак уже не мог остановиться, и потому подробно внушал присяжным, что если они найдут подсудимых виновными, то имеют право признать их виновными, если найдут их невиновными, то имеют право признать их невиновными; если найдут их виновными в одном, но невиновными в
другом, то могут признать их виновными в одном, но невиновными в
другом.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему
к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно уйти, и, не зная, что делать с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за
другим пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел
к этой двери и, выхватив саблю из ножен и положив ее на плечо, стал у двери. Судьи поднялись и ушли. Подсудимых тоже вывели.
— Подрывали основы… Подрывали основы… — повторил, смеясь, князь, питавший неограниченное доверие
к уму и учености своего либерального товарища и
друга.
Широкогрудый, мускулистый красавец Филипп слегка поклонился, как бы извиняясь, и, слегка ступая по ковру своими сильными, с выдающимися икрами ногами, покорно и молча перешел
к другому окну и, старательно взглядывая на княгиню, стал так расправлять гардину, чтобы ни один луч не смел падать на нее.
Теперь, войдя в эту комнату, освещенную двумя лампами с рефлекторами — одним у портрета его отца, а
другим у портрета матери, он вспомнил свои последние отношения
к матери, и эти отношения показались ему ненатуральными и противными.
— Ай, девка, хороша, — говорил один. — Тетеньке мое почтение, — говорил
другой, подмигивая глазом. Один, черный, с выбритым синим затылком и усами на бритом лице, путаясь в кандалах и гремя ими, подскочил
к ней и обнял ее.
Удивительное дело: с тех пор как Нехлюдов понял, что дурен и противен он сам себе, с тех пор
другие перестали быть противными ему; напротив, он чувствовал и
к Аграфене Петровне и
к Корнею ласковое и уважительное чувство. Ему хотелось покаяться и перед Корнеем, но вид Корнея был так внушительно-почтителен, что он не решился этого сделать.
В то время как он подходил
к этой комнате, присяжные уж выходили из нее, чтобы итти в залу заседания. Купец был так же весел и так же закусил и выпил, как и вчера, и, как старого
друга, встретил Нехлюдова. И Петр Герасимович не вызывал нынче в Нехлюдове никакого неприятного чувства своей фамильярностью и хохотом.
По коридору послышались шаги в шлепающих котах, загремел замок, и вошли два арестанта-парашечники в куртках и коротких, много выше щиколок, серых штанах и, с серьезными, сердитыми лицами подняв на водонос вонючую кадку, понесли ее вон из камеры. Женщины вышли в коридор
к кранам умываться. У кранов произошла ссора рыжей с женщиной, вышедшей из
другой, соседней камеры. Опять ругательства, крики, жалобы…
Сначала подошел
к священнику и приложился
к кресту смотритель, потом помощник, потом надзиратели, потом, напирая
друг на
друга и шопотом ругаясь, стали подходить арестанты.
С обеих сторон были прижавшиеся
к сеткам лица: жен, мужей, отцов, матерей, детей, старавшихся рассмотреть
друг друга и сказать то, что нужно.
Он испытывал
к ней теперь чувство такое, какого он никогда не испытывал прежде ни
к ней ни
к кому-либо
другому, в котором не было ничего личного: он ничего не желал себе от нее, а желал только того, чтобы она перестала быть такою, какою она была теперь, чтобы она пробудилась и стала такою, какою она была прежде.
«Он говорит «пущает», а ты говоришь «двадцатипятирублевый билет», думал между тем Нехлюдов, чувствуя непреодолимое отвращение
к этому развязному человеку, тоном своим желающему показать, что он с ним, с Нехлюдовым, одного, а с пришедшими клиентами и остальными —
другого, чуждого им лагеря.
Нехлюдову приятно было теперь вспомнить всё это; приятно было вспомнить, как он чуть не поссорился с офицером, который хотел сделать из этого дурную шутку, как
другой товарищ поддержал его и как вследствие этого ближе сошелся с ним, как и вся охота была счастливая и веселая, и как ему было хорошо, когда они возвращались ночью назад
к станции железной дороги.
— Не знаю, либерал ли я или что
другое, — улыбаясь, сказал Нехлюдов, всегда удивлявшийся на то, что все его причисляли
к какой-то партии и называли либералом только потому, что он, судя человека, говорил, что надо прежде выслушать его, что перед судом все люди равны, что не надо мучать и бить людей вообще, а в особенности таких, которые не осуждены. — Не знаю, либерал ли я или нет, но только знаю, что теперешние суды, как они ни дурны, всё-таки лучше прежних.
Двери камер были отперты, и несколько арестантов было в коридоре. Чуть заметно кивая надзирателям и косясь на арестантов, которые или, прижимаясь
к стенам, проходили в свои камеры, или, вытянув руки по швам и по-солдатски провожая глазами начальство, останавливались у дверей, помощник провел Нехлюдова через один коридор, подвел его
к другому коридору налево, запертому железной дверью.
— Правда, это по случаю, — сказал помощник смотрителя, — за бесписьменность взяли этих людей, и надо было отослать их в их губернию, а там острог сгорел, и губернское правление отнеслось
к нам, чтобы не посылать
к ним. Вот мы всех из
других губерний разослали, а этих держим.
На
другой день Нехлюдов поехал
к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если всё так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов между прочим рассказал адвокату о содержимых 130 человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.
Лакей уже успел доложить, когда они вошли, и Анна Игнатьевна, вице-губернаторша, генеральша, как она называла себя, уже с сияющей улыбкой наклонилась
к Нехлюдову из-за шляпок и голов, окружавших ее у дивана. На
другом конце гостиной у стола с чаем сидели барыни и стояли мужчины — военные и штатские, и слышался неумолкаемый треск мужских и женских голосов.
Мисси сердито нахмурилась, пожала плечами и обратилась
к элегантному офицеру, который подхватил у нее из рук порожнюю чашку и, цепляя саблей за кресла, мужественно перенес ее на
другой стол.
Нехлюдов чувствовал, что в этом отказе ее была ненависть
к нему, непрощенная обида, но было что-то и
другое — хорошее и важное. Это в совершенно спокойном состоянии подтверждение своего прежнего отказа сразу уничтожило в душе Нехлюдова все его сомнения и вернуло его
к прежнему серьезному, торжественному и умиленному состоянию.
Очевидно, шел словесный турнир, в котором участвующие не понимали хорошенько, зачем и что они говорят. Заметно было только с одной стороны сдерживаемое страхом озлобление, с
другой — сознание своего превосходства и власти. Нехлюдову было тяжело слушать это, и он постарался вернуться
к делу: установить цены и сроки платежей.
К утру только Нехлюдов заснул и потому на
другой день проснулся поздно.
Но нынче она была совсем
другая, в выражении лица ее было что-то новое: сдержанное, застенчивое и, как показалось Нехлюдову, недоброжелательное
к нему.
Другую записку граф Иван Михайлович дал
к влиятельному лицу в комиссии прошений.
Нехлюдов слушал, не вступая в разговор, и, как бывший офицер, понимал, хоть и не признавал, доводы молодого Чарского, но вместе с тем невольно сопоставлял с офицером, убившим
другого, того арестанта красавца-юношу, которого он видел в тюрьме и который был приговорен
к каторге за убийство в драке.
Другая записка была от бывшего товарища Нехлюдова, флигель-адъютанта Богатырева, которого Нехлюдов просил лично передать приготовленное им прошение от имени сектантов государю. Богатырев своим крупным, решительным почерком писал, что прошение он, как обещал, подаст прямо в руки государю, но что ему пришла мысль: не лучше ли Нехлюдову прежде съездить
к тому лицу, от которого зависит это дело, и попросить его.
Сначала, приходя в сношение с арестантами, обращавшимися
к нему за помощью, он тотчас же принимался ходатайствовать за них, стараясь облегчить их участь; но потом явилось так много просителей, что он почувствовал невозможность помочь каждому из них и невольно был приведен
к четвертому делу, более всех
других в последнее время занявшему его.
Новый смотритель, два помощника его, доктор, фельдшер, конвойный офицер и писарь сидели у выставленного на дворе в тени стены стола с бумагами и канцелярскими принадлежностями и по одному перекликали, осматривали, опрашивали и записывали подходящих
к ним
друг зa
другом арестантов.
Работа эта шла внутри острога, снаружи же, у ворот, стоял, как обыкновенно, часовой с ружьем, десятка два ломовых под вещи арестантов и под слабых и у угла кучка родных и
друзей, дожидающихся выхода арестантов, чтобы увидать и, если можно, поговорить и передать кое-что отправляемым.
К этой кучке присоединился и Нехлюдов.
Слабые мужчины, женщины и дети, перегоняя
друг друга, направились
к подводам и стали размещать на них мешки и потом сами влезать на них.
— Готов, — сказал фельдшер, мотнув головой, но, очевидно, для порядка, раскрыл мокрую суровую рубаху мертвеца и, откинув от уха свои курчавые волосы, приложился
к желтоватой неподвижной высокой груди арестанта. Все молчали. Фельдшер приподнялся, еще качнул головой и потрогал пальцем сначала одно, потом
другое веко над открытыми голубыми остановившимися глазами.
Околоточный стоял тут же. Увидав
другого мертвеца, он подошел
к ломовому.
И этим-то и были заняты конвойные, и потому, пока всё это не было сделано, не пускали Нехлюдова и
других, просивших об этом, подойти
к вагонам.
В его воспоминании были: шествие арестантов, мертвецы, вагоны с решетками и запертые там женщины, из которых одна мучается без помощи родами, а
другая жалостно улыбается ему из-зa железной решетки. В действительности же было перед ним совсем
другое: уставленный бутылками, вазами, канделябрами и приборами стол, снующие около стола проворные лакеи. В глубине залы перед шкапом, за вазами с плодами и бутылками, буфетчик и спины подошедших
к буфету отъезжающих.
Поехал батюшка
к начальнику
к одному — не вышло, он —
к другому.
Не останавливаясь, рабочие пошли, торопясь и наступая
друг другу на ноги, дальше
к соседнему вагону и стали уже, цепляясь мешками за углы и дверь вагона, входить в него, как
другой кондуктор от двери станции увидал их намерение и строго закричал на них.
Катюша с Марьей Павловной, обе в сапогах и полушубках, обвязанные платками, вышли на двор из помещения этапа и направились
к торговкам, которые, сидя за ветром у северной стены палей, одна перед
другой предлагали свои товары: свежий ситный, пирог, рыбу, лапшу, кашу, печенку, говядину, яйца, молоко; у одной был даже жареный поросенок.