Мы тронулись в путь; с трудом пять
худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько
глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Как теперь гляжу
на эту лошадь: вороная как смоль, ноги — струнки, и
глаза не
хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть
на пятьдесят верст; а уж выезжена — как собака бегает за хозяином, голос даже его знала!
Варвара. Ну, уж едва ли.
На мужа не смеет
глаз поднять. Маменька замечать это стала, ходит да все
на нее косится, так змеей и смотрит; а она от этого еще
хуже. Просто мука глядеть-то
на нее! Да и я боюсь.
Павел Петрович недолго присутствовал при беседе брата с управляющим, высоким и
худым человеком с сладким чахоточным голосом и плутовскими
глазами, который
на все замечания Николая Петровича отвечал: «Помилуйте-с, известное дело-с» — и старался представить мужиков пьяницами и ворами.
Совесть почти не упрекала Фенечку; но мысль о настоящей причине ссоры мучила ее по временам; да и Павел Петрович глядел
на нее так странно… так, что она, даже обернувшись к нему спиною, чувствовала
на себе его
глаза. Она
похудела от непрестанной внутренней тревоги и, как водится, стала еще милей.