Неточные совпадения
«Да, да, как это
было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это
было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт
был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы
пели: Il mio tesoro, [
Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что
было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как
мой муж, отец
моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Может
быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на
мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
— Стало
быть, если чувства
мои уничтожены, если тело
мое умрет, существования никакого уж не может
быть? — спросил он.
— Но что же делать? — виновато сказал Левин. — Это
был мой последний опыт. И я от всей души пытался. Не могу. Неспособен.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу:
моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я
был влюблен, но это не то. Это не
мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может
быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
— Если ты хочешь
мою исповедь относительно этого, то я скажу тебе, что не верю, чтобы тут
была драма.
— Не
буду, не
буду, — сказала мать, увидав слезы на глазах дочери, — но одно,
моя душа: ты мне обещала, что у тебя не
будет от меня тайны. Не
будет?
«Боже
мой, неужели это я сама должна сказать ему? — подумала она. — Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его не люблю? Это
будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что люблю другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду».
— Что это от вас зависит, — повторил он. — Я хотел сказать… я хотел сказать… Я за этим приехал… что…
быть моею женой! — проговорил он, не зная сам, что̀ говорил; но, почувствовав, что самое страшное сказано, остановился и посмотрел на нее.
— Должно
быть,
мои слова на вас сильно действуют, что вы их так помните, — сказал Левин и, вспомнив, что он уже сказал это прежде, покраснел.
— Какой опыт? столы вертеть? Ну, извините меня, дамы и господа, но, по
моему, в колечко веселее играть, — сказал старый князь, глядя на Вронского и догадываясь, что он затеял это. — В колечке еще
есть смысл.
Да хоть бы он принц крови
был,
моя дочь ни в ком не нуждается!
— То
есть знаю по репутации и по виду. Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то…. Но ты знаешь, это не в
моей… not in my line, [не в
моей компетенции,] — сказал Вронский.
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада
была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше,
мой милый, тем лучше.]
— Ну вот, графиня, вы встретили сына, а я брата, — весело сказала она. — И все истории
мои истощились; дальше нечего
было бы рассказывать.
Быть уверенной вполне в своем счастии, и вдруг… — продолжала Долли, удерживая рыданья, — и получить письмо…. письмо его к своей любовнице, к
моей гувернантке.
Продолжать
быть моим мужем вместе с нею…. это ужасно!
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она говорила то, что не раз думала, — иначе бы это не
было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая
моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
— Нет, душа
моя, для меня уж нет таких балов, где весело, — сказала Анна, и Кити увидела в ее глазах тот особенный мир, который ей не
был открыт. — Для меня
есть такие, на которых менее трудно и скучно….
— Она у меня
есть в альбоме, — сказала она, — да и кстати я покажу
моего Сережу, — прибавила она с гордою материнскою улыбкой.
— Ах, Боже
мой, это
было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лице, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли? Да!
«Ну, всё кончено, и слава Богу!»
была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет
моя жизнь, хорошая и привычная, по старому».
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он
был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci,
мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар
будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
— Но ей всё нужно подробно. Съезди, если не устала,
мой друг. Ну, тебе карету подаст Кондратий, а я еду в комитет. Опять
буду обедать не один, — продолжал Алексей Александрович уже не шуточным тоном. — Ты не поверишь, как я привык…
— Да, всё это кончилось, но всё это и
было не так важно, как мы думали, — отвечала Анна. — Вообще
моя belle soeur слишком решительна.
— Он всё не хочет давать мне развода! Ну что же мне делать? (Он
был муж ее.) Я теперь хочу процесс начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята делами! Я хочу процесс, потому что состояние мне нужно
мое. Вы понимаете ли эту глупость, что я ему будто бы неверна, с презрением сказала она, — и от этого он хочет пользоваться
моим имением.
— Ну, теперь прощайте, а то вы никогда не умоетесь, и на
моей совести
будет главное преступление порядочного человека, нечистоплотность. Так вы советуете нож к горлу?
— Ну да, всё мне представляется в самом грубом, гадком виде, — продолжала она. — Это
моя болезнь Может
быть, это пройдет…
— И мне то же говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели то, что
есть, а Алексей Александрович, по
моему, просто глуп. Я шопотом говорю это… Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я всё искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно стало, не правда ли?
— Ведь я прошу одного, прошу права надеяться, мучаться, как теперь; но, если и этого нельзя, велите мне исчезнуть, и я исчезну. Вы не
будете видеть меня, если
мое присутствие тяжело вам.
«Итак, — сказал себе Алексей Александрович, — вопросы о ее чувствах и так далее —
суть вопросы ее совести, до которой мне не может
быть дела.
Моя же обязанность ясно определяется. Как глава семьи, я лицо, обязанное руководить ею и потому отчасти лицо ответственное; я должен указать опасность, которую я вижу, предостеречь и даже употребить власть. Я должен ей высказать».
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я говорю не о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может
быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными
мои слова; может
быть, они вызваны
моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что
есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе говорит, высказать мне…
Да, и эта одна рука, которая
будет всегда
моею, — рука
моего сообщника.
— Я не могу не помнить того, что
есть моя жизнь. За минуту этого счастья…
— Ну, уж извини меня, но
есть что-то мизерное в этом считаньи. У нас свои занятия, у них свои, и им надо барыши. Ну, впрочем, дело сделано, и конец. А вот и глазунья, самая
моя любимая яичница. И Агафья Михайловна даст нам этого травничку чудесного…
— Вот
мои спасители! — закричал, увидав вошедших, Петрицкий, пред которым стоял денщик с водкой и соленым огурцом на подносе. — Вот Яшвин велит
пить, чтоб освежиться.
— Я несчастлива? — сказала она, приближаясь к нему и с восторженною улыбкой любви глядя на него, — я — как голодный человек, которому дали
есть. Может
быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот
мое счастье…
— Да, — сказал он, — нынче доктор
был у меня и отнял час времени. Я чувствую, что кто-нибудь из друзей
моих прислал его: так драгоценно
мое здоровье…
— Опасность в скачках военных, кавалерийских,
есть необходимое условие скачек. Если Англия может указать в военной истории на самые блестящие кавалерийские дела, то только благодаря тому, что она исторически развивала в себе эту силу и животных и людей. Спорт, по
моему мнению, имеет большое значение, и, как всегда, мы видим только самое поверхностное.
— Позвольте мне познакомиться с вами, — сказала она с своею достойною улыбкой. —
Моя дочь влюблена в вас, — сказала она. — Вы, может
быть, не знаете меня. Я…
Она вспоминала наивную радость, выражавшуюся на круглом добродушном лице Анны Павловны при их встречах; вспоминала их тайные переговоры о больном, заговоры о том, чтоб отвлечь его от работы, которая
была ему запрещена, и увести его гулять; привязанность меньшего мальчика, называвшего ее «
моя Кити», не хотевшего без нее ложиться спать.
«Да, может
быть, и это неприятно ей
было, когда я подала ему плед. Всё это так просто, но он так неловко это принял, так долго благодарил, что и мне стало неловко. И потом этот портрет
мой, который он так хорошо сделал. А главное — этот взгляд, смущенный и нежный! Да, да, это так! — с ужасом повторила себе Кити. — Нет, это не может, не должно
быть! Он так жалок!» говорила она себе вслед за этим.
— Это
моя дочь, — сказал князь. — Позвольте
быть знакомым.
Дороги не лучше и не могут
быть лучше; лошади
мои везут меня и по дурным.
Но
быть гласным, рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести в городе, где я не живу;
быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры, и как председатель спрашивает у
моего старика Алешки-дурачка: «признаете ли вы, господин подсудимый, факт похищения ветчины?» — «Ась?»
— Я только хочу сказать, что те права, которые меня…
мой интерес затрагивают, я
буду всегда защищать всеми силами; что когда у нас, у студентов, делали обыск и читали наши письма жандармы, я готов всеми силами защищать эти права, защищать
мои права образования, свободы. Я понимаю военную повинность, которая затрагивает судьбу
моих детей, братьев и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, или Алешу-дурачка судить, — я не понимаю и не могу.
«Нужно физическое движенье, а то
мой характер решительно портится», подумал он и решился косить, как ни неловко это
будет ему перед братом и народом.
— Да
мою косу пошлите, пожалуйста, к Титу, чтоб он отбил и вынес завтра; я, может
быть,
буду сам косить тоже, — сказал он, стараясь не конфузиться.