Неточные совпадения
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять,
к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет
к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она
говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Вот что: поедем
к Гурину завтракать и там
поговорим. До трех я свободен.
Для чего этим трем барышням нужно было
говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске
к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Он шел по дорожке
к катку и
говорил себе...
Когда Левин опять подбежал
к Кити, лицо ее уже было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно.
Поговорив о своей старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его жизни.
В это время Степан Аркадьич, со шляпой на боку, блестя лицом и глазами, веселым победителем входил в сад. Но, подойдя
к теще, он с грустным, виноватым лицом отвечал на ее вопросы о здоровье Долли.
Поговорив тихо и уныло с тещей, он выпрямил грудь и взял под руку Левина.
— Сюда, ваше сиятельство, пожалуйте, здесь не обеспокоят ваше сиятельство, —
говорил особенно липнувший старый, белесый Татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака. — Пожалуйте, ваше сиятельство, —
говорил он Левину, в знак почтения
к Степану Аркадьичу ухаживая и за его гостем.
— Да нехорошо. Ну, да я о себе не хочу
говорить, и
к тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я
говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение
к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос,
говорила, что Кити слишком молода, что Левин ничем не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити не имеет
к нему привязанности, и другие доводы; но не
говорила главного, того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она не понимает его.
— Мама, — сказала она, вспыхнув и быстро поворачиваясь
к ней, — пожалуйста, пожалуйста, не
говорите ничего про это. Я знаю, я всё знаю.
И она стала
говорить с Кити. Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась
к нему.
Он
говорил, обращаясь и
к Кити и
к Левину и переводя с одного на другого свой спокойный и дружелюбный взгляд, —
говорил, очевидно, что̀ приходило в голову.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, — то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им пишут и духи
к ним приходят, а потом уже стали
говорить, что это есть сила неизвестная.
Старый князь иногда ты, иногда вы
говорил Левину. Он обнял Левина и,
говоря с ним, не замечал Вронского, который встал и спокойно дожидался, когда князь обратится
к нему.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла
к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была
говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
— Да, мы всё время с графиней
говорили, я о своем, она о своем сыне, — сказала Каренина, и опять улыбка осветила ее лицо, улыбка ласковая, относившаяся
к нему.
То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел, как она подошла
к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала
говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он
к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью
к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
Она стояла, как и всегда, чрезвычайно прямо держась, и, когда Кити подошла
к этой кучке,
говорила с хозяином дома, слегка поворотив
к нему голову.
Кити танцовала в первой паре, и,
к ее счастью, ей не надо было
говорить, потому что Корсунский всё время бегал, распоряжаясь по своему хозяйству.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался
к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
— Нет, да
к чему ты
говорить о Сергей Иваныче? — проговорил улыбаясь Левин.
— Сергей Иваныч? А вот
к чему! — вдруг при имени Сергея Ивановича вскрикнул Николай Левин, — вот
к чему… Да что
говорить? Только одно… Для чего ты приехал ко мне? Ты презираешь это, и прекрасно, и ступай с Богом, ступай! — кричал он, вставая со стула, — и ступай, и ступай!
— Я нездоров, я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне
говоришь о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать о справедливости человек, который ее не знает? Вы читали его статью? — обратился он
к Крицкому, опять садясь
к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
Но это
говорили его вещи, другой же голос в душе
говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел
к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
— Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, —
говорил Левин, оглядывая телку. — В мать! Даром что мастью в отца. Очень хороша. Длинна и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он
к приказчику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку.
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила
к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
«Всё-таки он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере, —
говорила себе Анна, вернувшись
к себе, как будто защищая его пред кем-то, кто обвинял его и
говорил, что его нельзя любить. Но что это уши у него так странно выдаются! Или он обстригся?»
— Вот вы никогда не умеете
говорить такие хорошенькие вещи, — обратилась баронесса
к Петрицкому.
— Право, я здорова, maman. Но если вы хотите ехать, поедемте! — сказала она и, стараясь показать, что интересуется предстоящей поездкой, стала
говорить о приготовлениях
к отъезду.
Старый князь после отъезда доктора тоже вышел из своего кабинета и, подставив свою щеку Долли и
поговорив с ней, обратился
к жене...
— Что, что ты хочешь мне дать почувствовать, что? —
говорила Кити быстро. — То, что я была влюблена в человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от любви
к нему? И это мне
говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует!.. Не хочу я этих сожалений и притворств!
Этот разговор поддержался, так как говорилось намеками именно о том, чего нельзя было
говорить в этой гостиной, то есть об отношениях Тушкевича
к хозяйке.
Оглянув жену и Вронского, он подошел
к хозяйке и, усевшись зa чашкой чая, стал
говорить своим неторопливым, всегда слышным голосом, в своем обычном шуточном тоне, подтрунивая над кем-то.
— О, да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая ни одного слова из того, что
говорила ей Бетси. Она перешла
к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
И он от двери спальной поворачивался опять
к зале; но, как только он входил назад в темную гостиную, ему какой-то голос
говорил, что это не так и что если другие заметили это, то значит, что есть что-нибудь.
Но чем громче он
говорил, тем ниже она опускала свою когда-то гордую, веселую, теперь же постыдную голову, и она вся сгибалась и падала с дивана, на котором сидела, на пол,
к его ногам; она упала бы на ковер, если б он не держал ее.
— Боже мой! Прости меня! — всхлипывая
говорила она, прижимая
к своей груди его руки.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он
говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим горем. Пройдет время, и я буду
к этому равнодушен».
— Отлично, отлично, —
говорил он, закуривая толстую папиросу после жаркого. — Я
к тебе точно с парохода после шума и тряски на тихий берег вышел. Так ты
говоришь, что самый элемент рабочего должен быть изучаем и руководить в выборе приемов хозяйства. Я ведь в этом профан; но мне кажется, что теория и приложение ее будет иметь влияние и на рабочего.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему нужно было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже сошел
к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате,
говоря о разных пустяках и не будучи в силах спросить, что хотел.
— О, милая! О! —
говорил Вронский, подходя
к лошади и уговаривая ее.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь
к этому человеку. С чуткостью ребенка
к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали
к нему.
К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Со времени того разговора после вечера у княгини Тверской он никогда не
говорил с Анною о своих подозрениях и ревности, и тот его обычный тон представления кого-то был как нельзя более удобен для его теперешних отношений
к жене.
«Ты не хотела объясниться со мной, — как будто
говорил он, мысленно обращаясь
к ней, — тем хуже для тебя.
Алексей Александрович думал и
говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства
к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.