Неточные совпадения
Словом сказать, представление об этом «собственном угле» было всегда до того присуще мне,
что когда жить
за родительским хребтом сделалось уже неловко, а старое, насиженное гнездо, по воле случая,
не дошло до рук, то мысль об обретении нового гнезда начала преследовать меня, так сказать, по пятам.
Ничего «своего» у меня
не было, так
что за каждой безделицей я посылал в Москву, и, к удивлению, все выходило и лучше и дешевле, нежели при хозяйственной заготовке.
Правда,
что в нашей стороне об «лихих» людях слухов еще
не было, но верст
за десять,
за двенадцать, около станции железной дороги, уже «пошаливали».
Припоминая стародавние русские поговорки, вроде «неровён час», «береженого Бог бережет», «плохо
не клади» и проч., и видя,
что дачная жизнь, первоначально сосредоточенная около станции железной дороги, начинает подходить к нам все ближе и ближе (один грек приведет
за собой десять греков, один еврей сотню евреев), я неприметно стал впадать в задумчивость.
Одни едут поневоле, потому
что хоть и распостылая эта Заманиловка, а все-таки своя,и надо
за ней присмотреть, чтоб окончательно ее
не расхитили; другие — потому
что и в самом деле
не понимают летнего житья иначе, как в настоящей деревне, с настоящими полями и настоящим лесом.
Культурный человек
не принимает в расчет ни вёдра, ни дождя, ни ветров, ни червя, ни земляной блохи, ни мошки, ни того,
что в один прекрасный день у привода молотилки вдруг
не окажется ремня, а у самой молотилки двух-трех пальцев (вчера еще все было цело, а вдруг
за ночь пропало!).
Напомните в другой раз — услышите ответ: «
Не что ему (или ей) сделается
за ночь!» Напомните в третий раз — ответа
не последует, но на лице прочтете явственно: «Ах, распостылый ты человек!» Напомните в четвертый раз… но в четвертый раз вряд ли вы и сами решитесь напомнить.
Тем
не менее, я
не могу
не сознаться,
что жить в деревне и
не делать деревенского дела, а только вдыхать ароматы полей, следить
за полетом ласточек, читать братьев Гонкуров и упитывать себя для предстоящих зимних подвохов — ужасно совестно.
Люди, которым всегда «до зарезу» нужно рублей 100–200,
не особенно следят
за процессом их добывания, лишь бы «зарез» был поскорее удовлетворен. Так было и тут, о
чем даже существуют анекдоты, в которых фигурируют, с одной стороны, культурные люди, с другой — столпы, удовлетворяющие этому «зарезу»
не без пользы для себя.
Батюшка уже был извещен о предстоящей перемене и как раз в эту минуту беседовал об этом деле с матушкой. Оба
не знали
за собой никакой вины и потому
не только
не сомневались, подобно мне, но прямо радовались,
что и у нас на селе заведется свой jeune home [Молодой человек (фр.)]. Так
что когда я после первых приветствий неожиданно нарисовал перед ними образ станового пристава в том виде, в каком он сложился на основании моих дореформенных воспоминаний, то они даже удивились.
— По-моему, доброкачественная! Только вот «свобода»… Небольшое это слово, а разговору из-за него много бывает. Свобода! гм…
что такое свобода?! То-то вот и есть…
Не было ли и еще
чего в этом роде?
— Было и еще. Когда объявили свободу вину, я опять
не утерпел и
за филантропию принялся. Проповедывал,
что с вином следует обходиться умненько; сначала в день одну рюмку выпивать, потом две рюмки, потом стакан, до тех пор, пока долговременный опыт
не покажет,
что пьяному море по колено. В то время кабатчики очень на меня
за эту проповедь роптали.
— По существу — это точно,
что особенной вины
за вами нет. Но кабатчики… И опять-таки повторю: свобода… Какая свобода, и
что оною достигается? В какой мере и на какой конец? Во благовремении или
не во благовремении? Откуда и куда? Вот сколько вопросов предстоит разрешить! Начни-ка их разрешать, — пожалуй, и в Сибири места
не найдется! А ежели бы вы в то время вместо «свободы»-то просто сказали: улучшение, мол, быта, — и дело было бы понятное, да и вы бы на замечание
не попали!
За всем тем, я
не только живу, но и хочу жить и даже, мне кажется, имею на это право.
Не одни умные имеют это право, но и дураки,
не одни грабители, но и те, коих грабят. Пора, наконец, убедиться,
что ежели отнять право на жизнь у тех, которых грабят, то, в конце концов, некого будет грабить. И тогда грабители вынуждены будут грабить друг друга, а кабатчики — самолично выпивать все свое вино.
Понятно,
что при такой простоте воззрений
за глаза достаточно было и куроцапов, чтобы удовлетворять всем потребностям благоустройства и благочиния. В их ведении была маршировка, а так как в то время все было так подстроено,
что всякий маршировал сам собой, то куроцапы
не суетились,
не нюхали, но просто взимали дани, а в прочее время пили без просыпу.
Я высказал это так искренно,
что батюшка несколько раз сряду одобрительно кивнул мне головою, а у матушки даже дрогнули на глазах слезы. Он сам
не выдержал, взял меня
за руку и, ничего еще
не видя, крепко сжал ее.
— Почему же «неподлежательно»? — перебил он меня мягко и как бы успокаивая. — По-моему, и «общение»… почему же и к нему
не прибегнуть, ежели оно, так сказать… И меньшего брата можно приласкать… Ну а надоел —
не прогневайся! Вообще, я могу вас успокоить,
что нынче слов
не боятся. Даже сквернословие, доложу вам, — и то
не признается вредным, ежели оно выражено в приличной и почтительной форме. Дело
не в словах, собственно, а в тайных намерениях и помышлениях, которые слова
за собою скрывают.
— Это я берусь устроить, — сказал он уже совсем снисходительно, — нас, представителей правящих классов общества, так немного в этой глуши,
что мы должны дорожить друг другом. Мы будем собираться и проводить вместе время — и тогда сближение совершится само собою. Ну, а затем-с…
Не знаете ли вы и еще чего-нибудь
за собою?
Вот все,
что я имел вам сказать для первого знакомства. Кажется,
не забыл ничего. Но если бы вы встретили в моих словах повод для превратных толкований, то прошу обращаться ко мне
за разъяснениями: двери моей квартиры всегда будут открыты для вас. Мне даже приятно будет вас видеть сколь возможно чаще, потому
что урядник, в ожидании разъяснений, может помочь моей прислуге нарубить дров, поносить воды и вообще оказать услугу по домашнему обиходу.
Между тем Грацианов
не только
не лишал меня своего покровительства, но все больше и больше сближался со мною. Обыкновенно он приходил ко мне обедать и в это время обменивался со мной мыслями по всем отраслям сердцеведения, причем каждый раз обнадеживал,
что я могу смело быть с ним откровенным и
что вообще, покуда он тут, я
не имею никакого основания трепетать
за свое будущее.
И,
что всего прискорбнее, наш милый батюшка, который тоже присутствовал на этом обеде,
не только ел
за обе щеки, но даже, как мне кажется, спрятал кусок папушника
за пазуху!
Но, в сущности, повторяю, все эти тревоги — фальшивые. И ежели отрешиться от мысли о начальстве, ежели победить в себе потребность каяться, признаваться и снимать шапку, ежели сказать себе:
за что же начальство с меня будет взыскивать, коли я ничего
не делаю,и ежели, наконец, раз навсегда сознать,
что и становые и урядники — все это нечто эфемерное, скоропреходящее, на песце построенное (особливо, коли есть кому пожаловаться в губернии), то, право, жить можно. Умирать же и подавно ни от кого запрета нет…
И помоложе, половчее нас люди — и те
не угадывают, а только поневоле, как-нибудь изворачиваются, наудачу хватаются
за первое,
что под руку попадет.
Каким оком, милостивым или немилостивым, взглянет Растопыря на Монрепо и скрывающегося в нем отшельника?
не найдет ли он,
что сам факт отшельничества есть факт подозрительный, влекущий
за собой лишение хотя и
не всех — у Растопыри доброе сердце, — то хотя некоторых прав состояния?
А потом пойдут газетные «слухи»… ах, эти слухи! Ни подать руку помощи друзьям, ни лететь навстречу врагам — нет крыльев! Нет, нет и нет! Сиди в Монрепо и понимай,
что ничто человеческое тебе
не чуждо и, стало быть, ничто до тебя
не касается. И
не только до тебя, но и вообще
не касается (в Монрепо, вследствие изобилия досуга, это чувство некасаемости как-то особенно обостряется, делается до болезненности чутким). А ежели
не касается, то из-за
чего же терзать себя?
Тяжело ведь вечно так жить, чтобы
за все и про все ответ держать: нужно хоть немного и так пожить, чтобы ни
за что и ни перед кем себя виновным
не считать.
Если это есть — значит,
за границу везутся заправские избытки, а
не то,
что приходится сбывать во
что бы то ни стало, вследствие горькой нужды: вынь да положь.
Замечательно,
что этот самый землевладелец эту самую землю уже лично двадцать лет пашет, но и
за всем тем
не только в объявлениях газетных пишет: продается столько-то десятин «целины», — но и сам, по-видимому, верит в подлинность этой «целины»!
Во-первых, деятели земских и мировых учреждений, потому
что они сами всегда могут притеснить; во-вторых, землевладельцы из числа крупных петербургских чиновников, потому
что они могут содействовать груздёвским предприятиям и, сверх того, служить украшением груздёвских семейных торжеств, как-то: крестин, свадеб и пр.; в-третьих, землевладельцы из ряду вон богатые, считающие
за собой земли десятками тысяч десятин, которые покуда еще игнорируют Груздёвых и отсылают их для объяснений в конторы; и в-четвертых, землевладельцы
не особенно влиятельные, но обладающие атлетическим телосложением и способные произвести ручную расправу.
—
Что ж, батюшка, кажется, я ничего такого
не делаю,
за что бы Богу гневаться на меня.
Не раз я спрашивал у Лукьяныча,
что за причина такая?
— Позвольте вам, господин, доложить: и вас
за эти самые слова похвалить нельзя. Потому я — садовник, и всякий, значит, берет это в рассуждение. Теперича вы, например, усадьбу свою продавать вздумали… хорошо! Приходит, значит, покупатель и первым делом: садовник! кажи парники!
Что я ему покажу? А почему, скажет, в парниках у тебя ничего
не растет? А?
Он никогда
не был героем и ясно понимал только одно,
что за пределами крепостного права его ожидает неумелость и беспомощность.
В глазах закона я это право имею. Я знаю,
что было бы очень некрасиво, если б вдруг все стали ничего
не делать, но так как мне достоверно известно,
что существуют на свете такие неусыпающие черви, которым никак нельзя «ничего
не делать», то я и позволяю себе маленькую льготу: с утра до ночи отдыхаю одетым, а с ночи до утра отдыхаю в одном нижнем белье. По-видимому, и закону все это отлично известно, потому
что и он с меня
за мое отдыхание никакого взыска
не полагает.
Грацианов думает,
что погибнут, а вслед
за ним так же думают: Осьмушников, Колупаев, Разуваев. Все они, вместе взятые,
не понимают,
что значат слова: государство, общество, религия, но трепетать готовы. И вот они бродят около меня, кивают на меня головами, шепчутся и только
что не в глаза мне говорят: «Уйди!»
Даже Лукьяныча я никак
не мог дозваться, хотя и слышал,
что где-то недалеко кто-то зевает; потом оказалось,
что и он, по-своему, соблюдал праздничный обряд, то есть сидел, пока светло,
за воротами на лавке и смотрел, как пьяные, проходившие мимо усадьбы, теряли равновесие, падали и барахтались в грязи посередь дороги.
Ибо
что же может быть менее лестно: человек «артачится», «фордыбачит», а его
не токмо
за это
не бьют, но даже и внимания никакого на это
не обращают?
В самом деле,
не Бог же знает,
что съест человек, ежели и подождать две-три недели, а он между тем жалованье рабочим
за месяц заплатит…
Помню, я в прошлом году людские помещения на скотном дворе вычистить собрался; нанял поденщиц (на свою-то прислугу
не понадеялся), сам
за чисткой наблюдал, чистил день, чистил другой, одного убиенного и ошпаренного клопа целый ворох на полосу вывез — и вдруг вижу, смотрит на мои хлопоты старший Иван и только
что не въявь говорит: «Дай срок! я завтра же всю твою чистоту в лучшем виде загажу».
У меня
не был, а проезжал мимо
не раз. Смотрел я на него из окна в бинокль: сидит в телеге, обернется лицом к усадьбе и вытаращит глаза. Думал я, думал: никогда у нас никакого „духа“
не бывало и вдруг завелся… Кого ни спросишь:
что, мол,
за дух такой? — никто ничего
не знает, только говорят: строгость пошла. Разумеется, затосковал еще пуще. А ну как и во мне этот „дух“ есть? и меня в преклонных моих летах в плен уведут?
Под влиянием свеженанесенной обиды я или ехидствовал, или извергал целые потоки ропотов, причем так бестолково кричал,
что не только
не вникал в смысл собственных речей, но в большинстве случаев
за гвалтом
не умел даже хорошенько расслышать их.
Итак,
не по чувству зависти я воздерживаюсь от поздравления вас с приездом, а просто потому,
что меня берет оторопь. И
не за себя я боюсь —
чего уж! из меня всё, даже страх вынули! — но
за отечество.
Это, конечно,
не слепой фатализм, перед которым
не остается ничего другого, как преклониться, и
не произвол, которому люди подчиняются, потому
что за ним стоит целый легион темных сил; но все-таки это закон, и именно закон последовательного развития одних явлений из других.
Как юрист, ты его убеждаешь: тыпропустил все сроки,
не жаловался,
не апеллировал, на кассацию
не подал, кто ж виноват,
что ты прозевал? — а он, как сын отечества, возражает: где ж это видано, чтоб из-за каких-то кляуз у меня мое отнимать?
Неусыпно стеречь свою шкатулку и в то же время
не подбирать ключа к шкатулке соседа; держаться обеими руками
за рубль, запутавшийся в кармане, и в то же время
не роптать, ежели видишь такой же рубль в кармане присного…
что может быть величественнее этого зрелища!
Итак, будь умерен и помни,
что титул «дирижирующего класса», который ты стремишься восхитить, влечет
за собой
не одни права, но и обязанности.
Тем
не менее, возобновляя в памяти процесс моего переименования из столпов в пропащие люди, я должен сознаться,
что в числе причин этого превращения немаловажную роль играло и то,
что я процветал независимо от процветания моих соотечественников,
что я ни
за кого
не поревновал, никого своей грудью
не заслонил.