Неточные совпадения
С недоумением спрашиваешь себя:
как могли жить
люди, не имея ни в настоящем, ни в будущем иных воспоминаний и перспектив, кроме мучительного бесправия, бесконечных терзаний поруганного и ниоткуда не защищенного существования? — и, к удивлению, отвечаешь: однако ж жили!
— Ты знаешь ли,
как он состояние-то приобрел? — вопрошал один (или одна) и тут же объяснял все подробности стяжания, в которых торжествующую сторону представлял
человек, пользовавшийся кличкой не то «шельмы», не то «умницы», а угнетенную сторону — «простофиля» и «дурак».
— Ну-ка, иди, казенный
человек! — по обыкновению, начинает иронизировать Анна Павловна. — Фу-ты,
какой франт! да, никак, и впрямь это великановский Сережка… извините, не знаю,
как вас по отчеству звать… Поверните-ка его… вот так!
как раз по последней моде одет!
— Знаем мы, что ты казенный
человек, затем и сторожу к тебе приставили, что казенное добро беречь велено. Ужо оденем мы тебя
как следует в колодки, нарядим подводу, да и отправим в город по холодку. А оттуда тебя в полк… да скрозь строй… да розочками, да палочками…
как это в песне у вас поется?..
После двенадцати лет брака, во второй половине двадцатых годов, она уже считала восемь
человек детей (я только что родился), и матушка начала серьезно задумываться,
как ей справиться с этой оравой.
Не раз она решалась «обкормить» мужа, но,
как и все злонравные
люди, трусила последствий такого поступка. Ведь у всех ее жизнь была на виду, и, разумеется, в случае внезапной смерти Савельцева, подозрения прежде всего пали бы на нее.
Николай Абрамыч тотчас же взял отпуск и,
как ураган, налетел на Щучью-Заводь, в сопровождении своего наперсника, денщика Семена. Выскочив из брички, он приказал встретившей его на крыльце Улите подать самовар и тотчас же распорядился, чтоб созвали
людей.
Но так
как, по тогдашнему времени, тут встречались неодолимые препятствия (Фомушка был записан в мещане), то приходилось обеспечить дорогого сердцу
человека заемными письмами.
Можно было подумать, что она чего-то боится, чувствует, что живет «на
людях», и даже
как бы сознает, что ей, еще так недавно небогатой дворянке, не совсем по зубам такой большой и лакомый кус.
Вообще усадьба была заброшена, и все показывало, что владельцы наезжали туда лишь на короткое время. Не было ни прислуги, ни дворовых
людей, ни птицы, ни скота. С приездом матушки отворялось крыльцо, комнаты кой-как выметались; а
как только она садилась в экипаж, в обратный путь, крыльцо опять на ее глазах запиралось на ключ. Случалось даже, в особенности зимой, что матушка и совсем не заглядывала в дом, а останавливалась в конторе, так
как вообще была неприхотлива.
Работала она в спальне, которая была устроена совершенно так же,
как и в Малиновце. Около осьми часов утра в спальню подавался чай, и матушка принимала вотчинных начальников: бурмистра и земского,
человека грамотного, служившего в конторе писарем. Последнюю должность обыкновенно занимал один из причетников, нанимавшийся на общественный счет. Впрочем, и бурмистру жалованье уплачивалось от общества, так что на матушку никаких расходов по управлению не падало.
Старого бурмистра матушка очень любила: по мнению ее, это был единственный в Заболотье
человек, на совесть которого можно было вполне положиться. Называла она его не иначе
как «Герасимушкой», никогда не заставляла стоять перед собой и пила вместе с ним чай. Действительно, это был честный и бравый старик. В то время ему было уже за шестьдесят лет, и матушка не шутя боялась, что вот-вот он умрет.
— Полтинник! вот
как! Ну, и слава Богу, что добрые
люди не оставляют тебя.
Да вы, поди, и не знаете,
какой такой мужик есть… так, думаете, скотина! ан нет, братцы, он не скотина! помните это:
человек он!
— Во время француза, — продолжает он, возвращаясь к лимонам (
как и все незанятые
люди, он любит кругом да около ходить), —
как из Москвы бегали, я во Владимирской губернии у одного помещика в усадьбе флигелек снял, так он в ранжерее свои лимоны выводил. На целый год хватало.
— Тебе «кажется», а она, стало быть, достоверно знает, что говорит. Родителей следует почитать. Чти отца своего и матерь, сказано в заповеди. Ной-то выпивши нагой лежал, и все-таки,
как Хам над ним посмеялся, так Бог проклял его. И пошел от него хамов род. Которые
люди от Сима и Иафета пошли, те в почете, а которые от Хама, те в пренебрежении. Вот ты и мотай себе на ус. Ну, а вы
как учитесь? — обращается он к нам.
Дамы целуются; девицы удаляются в зал, обнявшись, ходят взад и вперед и шушукаются. Соловкина — разбитная дама, слегка смахивающая на торговку; Верочка действительно с горбиком, но лицо у нее приятное. Семейство это принадлежит к числу тех, которые,
как говорится, последнюю копейку готовы ребром поставить, лишь бы себя показать и на
людей посмотреть.
— Очень
человек обстоятельный. По провиантской части в Москве начальником служит. Уж и теперь вроде
как генерал, а к Святой, говорят, беспременно настоящим генералом будет!
— Мздоимцы — это
люди, которые готовы с живого и с мертвого кожу содрать, — без околичностей объясняет отец, — вроде, например,
как Иуда.
— Вот вы сказали, что своих лошадей не держите; однако ж, если вы женитесь, неужто ж и супругу на извозчиках ездить заставите? — начинает матушка, которая не может переварить мысли,
как это
человек свататься приехал, а своих лошадей не держит! Деньги-то, полно, у него есть ли?
Встречала она, конечно, на вечерах молодых
людей, которые говорили ей любезности, но все это было только мимоходом и ничего «настоящего» не обещало впереди; тогда
как Стриженый был настоящий, заправский жених…
Прорывались в общей массе и молодые
люди, но это была уже такая мелкота, что матушка выражалась о них не иначе
как: «саврас», «щелкопер», «гол
как сокол» и т. д. В числе прочих и Обрящин не затруднился сделать предложение сестрице, что матушку даже обидело.
Казалось, что
люди не работают, а суетятся, «мечутся
как угорелые».
— Бог-то
как сделал? — учила она, — шесть дней творил, а на седьмой — опочил. Так и все должны. Не только
люди, а и звери. И волк, сказывают, в воскресенье скотины не режет, а лежит в болоте и отдыхает. Стало быть, ежели кто Господней заповеди не исполняет…
Нечто подобное сейчас рассказанному случаю, впрочем, задолго до него, произошло с Аннушкой и в другой раз, а именно, когда вышел первый ограничительный, для помещичьей власти, указ, воспрещавший продавать крепостных
людей иначе,
как в составе целых семейств.
— Дура ты, дура! — возражала она, — ведь ежели бы по-твоему,
как ты завсегда говоришь, повиноваться, так святой-то
человек должен бы был без разговоров чурбану поклониться — только и всего. А он, вишь ты, что! лучше, говорит, на куски меня изрежь, а я твоему богу не слуга!
Впрочем, она видела, что Конон, по мере разумения, свое дело делает, и понимала, что
человек этот не что иное,
как машина, которую сбивать с однажды намеченной колеи безнаказанно нельзя, потому что она, пожалуй, и совсем перестанет действовать.
Как-то совестно было отказать в первой просьбе
человеку, который с утра до вечера маялся на барской службе, ни одним словом не заявляя, что служба эта ему надоела или трудна.
Ермолай был такой же бессознательно развращенный
человек,
как и большинство дворовых мужчин; стало быть, другого и ждать от него было нельзя. В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по дому, а большую часть года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской жизни была до того невыносима для московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь,
какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
Как ни строга была матушка, но и она, видя,
как Сатир, убирая комнаты, вдруг бросит на пол щетку и начнет Богу молиться, должна была сознаться, что из этого
человека никогда путного лакея не выйдет.
Почти ежедневно ловили его в воровстве, но так
как кражи были мелкие, и притом русский
человек вообще судиться не любит, то дело редко доходило до съезжей и кончалось кулачной расправой.
— Лоб! лоб! лоб! — перекатилось,
как эхо, по всем камерам до последней, где принятых ожидал цирульник. Свершилось. Сережка перестал существовать в качестве дворового
человека и вступил в новую жизнь.
Как ни сокращает он свои требования,
как ни прячется от живых
людей, все-таки он еще дышит и этим одним напоминает, что за ним нужен уход…
— А вы, голубчики, все молотите да молотите! — крикнула она на молотильщиков и тут же, обратясь к Архипу, грубо распорядилась: — Покуда ненастье на дворе, пусть мужики на себя работают. Нечего баловать. А
как только выйдет вёдреный день — всех
людей поголовно на барщину гнать.
Как бы ни были мало развиты
люди, все же они не деревянные, и общее бедствие способно пробудить в них такие струны, которые при обычном течении дел совсем перестают звучать.
Но поскоблите немного и самого старика Багрова, и вы убедитесь, что это совсем не такой самостоятельный
человек,
каким он кажется с первого взгляда.
Несмотря на несомненное простодушие, он,
как я уже упомянул, был великий дока заключать займы, и остряки-помещики не без основания говаривали о нем: «Вот бы кого министром финансов назначить!» Прежде всего к нему располагало его безграничное гостеприимство: совестно было отказать
человеку, у которого во всякое время попить и поесть можно.
— И то сказать… Анна Павловна с тем и встретила, — без тебя, говорит,
как без рук, и плюнуть не на что!
Людям, говорит, дыхнуть некогда, а он по гостям шляется! А мне, признаться, одолжиться хотелось. Думал, не даст ли богатая барыня хоть четвертачок на бедность. Куда тебе! рассердилась, ногами затопала! — Сиди, говорит, один, коли пришел! — заниматься с тобой некому. А четвертаков про тебя у меня не припасено.
— И на старуху бывает поруха. Вот про меня говорят, что я простыня, а я, между прочим, умного-то
человека в лучшем виде обвел. Так
как же, Сашенька, — по рукам?
Струнников, с своей стороны, тоже доволен. Но он не мечтает, во-первых, потому, что отяжелел после обеда и едва может добрести до кабинета, и, во-вторых, потому, что мечтания вообще не входят в его жизненный обиход и он предпочитает проживать деньги,
как придется, без заранее обдуманного намерения. Придя в кабинет, он снимает платье, надевает халат и бросается на диван. Через минуту громкий храп возвещает, что излюбленный
человек в полной мере воспользовался послеобеденным отдыхом.
Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, Господи,
люди Твоя», потом «Слава Отцу», потом вспомнит,
как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
Однако, спустя короткое время, пронесся разъяснительный слух, что в Петербурге накрыли тайное общество злонамеренных молодых
людей, которые в карты не играют, по трактирам не ходят, шпицбалов не посещают, а только книжки читают и промежду себя разговаривают. Струнников серьезно обеспокоился и самолично полетел к Перхунову, который,
как об этом упомянуто выше, уже был однажды заподозрен в вольнодумстве.
— Ведь нам теперича в усадьбы свои носа показать нельзя, — беспокоился четвертый, — ну,
как я туда явлюсь? ни пан, ни хлоп, ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Покуда вверху трут да мнут, а нас «вольные»-то
люди в лоск положат! Еще когда-то дело сделается, а они сразу ведь ошалеют!
Соседи ему не понравились, и он не понравился соседям. Думали: вот явится жених, будет по зимам у соседей на вечеринках танцы танцевать, барышням комплименты говорить, а вместо того приехал молодой
человек молчаливый, неловкий и даже застенчивый.
Как есть рохля. Поначалу его, однако ж, заманивали, посылали приглашения; но он ездил в гости редко, отказываясь под разными предлогами, так что скоро сделалось ясно, что зимнее пошехонское раздолье напрасно будет на него рассчитывать.
К счастью, бабушкин выбор был хорош, и староста, действительно, оказался честным
человеком. Так что при молодом барине хозяйство пошло тем же порядком,
как и при старухе бабушке. Доходов получалось с имения немного, но для одинокого
человека, который особенных требований не предъявлял, вполне достаточно. Валентин Осипыч нашел даже возможным отделять частичку из этих доходов, чтобы зимой погостить месяц или два в Москве и отдохнуть от назойливой сутолоки родного захолустья.
Но
как ни безупречна была, в нравственном смысле, убежденная восторженность
людей кружка, она в то же время страдала существенным недостатком. У нее не было реальной почвы. Истина, добро, красота — вот идеалы, к которым тяготели лучшие
люди того времени, но, к сожалению, осуществления их они искали не в жизни, а исключительно в области искусства, одного беспримесного искусства.
Формула эта свидетельствовала, что самая глубокая восторженность не может настолько удовлетвориться исключительно своим собственным содержанием, чтобы не чувствовать потребности в прикосновении к действительности, и в то же время она служила
как бы объяснением, почему
люди, внутренне чуждающиеся известного жизненного строя, могут, не протестуя, жить в нем.
Неизвестно, досыта ли кормила вдова дочерей, но все четыре были настолько в теле, что ничто не указывало на недостаток питания; неизвестно, в
каких платьях они ходили дома, но в
люди показывались одетыми не хуже других.
Вдова начала громко жаловаться на судьбу. Все у них при покойном муже было: и чай, и ром, и вино, и закуски… А лошади
какие были, особливо тройка одна! Эту тройку покойный муж целых два года подбирал и наконец в именины подарил ей… Она сама, бывало, и правит ею. Соберутся соседи, заложат тележку, сядет
человека четыре кавалеров, кто прямо, кто сбоку, и поедут кататься. Шибко-шибко. Кавалеры, бывало, трусят, кричат: «Тише, Калерия Степановна, тише!» — а она нарочно все шибче да шибче…
Появление молодого Бурмакина
как раз совпало с тем временем, когда Калерия Степановна начинала терять всякую надежду. Увидев Валентина Осипыча, она встрепенулась. Тайный голос шепнул ей: «Вот он… жених!» — и она с такой уверенностью усвоила себе эту мысль, что оставалось только решить, на которой из четырех дочерей остановится выбор молодого
человека.