И вот, так же как это было утром, на эллинге, я опять увидел, будто только вот сейчас первый раз в жизни, увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил
старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов, машин…
Оклички женщинами справляются, мужчинами никогда. Когда вслушиваешься в эти оклички, в эти «жальные причитанья», глубокой стариной пахнет!.. Те слова десять веков переходят в устах народа из рода в род…
Старым богам те песни поются: Грому Гремучему да Матери-Сырой Земле.
«Но, милостивый государь, что же такое, прости господи, романтика, если ваша книга не романтика? Ведь за вашим пессимизмом уже прелюдирует и обычный романтический финал — разрыв, крушение, возвращение и падение ниц перед старой верой, перед
старым богом… Да разве ваша пессимистическая книга не есть сама часть антиэллинизма и романтики, сама нечто «столь же охмеляющее, сколь и отуманивающее», наркотик во всяком случае?» И в самом деле, послушаем (следует цитата из «Рождения трагедии»):
Все неблагоприятное принимали как знак неудовольствия богов, обижавшихся будто на то, что теперь среди их давних поклонников живут иноверные люди, которые не воздают
старым богам поклонения, а молятся как-то иначе, по-своему, — почитают какого-то распятого Назареянина и совершают что-то таинственное его кровью.
Неточные совпадения
Пошли порядки
старые! // Последышу-то нашему, // Как на беду, приказаны // Прогулки. Что ни день, // Через деревню катится // Рессорная колясочка: // Вставай! картуз долой! //
Бог весть с чего накинется, // Бранит, корит; с угрозою // Подступит — ты молчи! // Увидит в поле пахаря // И за его же полосу // Облает: и лентяи-то, // И лежебоки мы! // А полоса сработана, // Как никогда на барина // Не работал мужик, // Да невдомек Последышу, // Что уж давно не барская, // А наша полоса!
— Не знаю я, Матренушка. // Покамест тягу страшную // Поднять-то поднял он, // Да в землю сам ушел по грудь // С натуги! По лицу его // Не слезы — кровь течет! // Не знаю, не придумаю, // Что будет?
Богу ведомо! // А про себя скажу: // Как выли вьюги зимние, // Как ныли кости
старые, // Лежал я на печи; // Полеживал, подумывал: // Куда ты, сила, делася? // На что ты пригодилася? — // Под розгами, под палками // По мелочам ушла!
Г-жа Простакова. Ты же еще,
старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря
Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Я
старый человек, ничего в этом не понимаю, но ему
Бог это послал.
«Ну, всё кончено, и слава
Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава
Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя жизнь, хорошая и привычная, по
старому».