Неточные совпадения
Один
был малого роста, сложен кряжем и назывался по фамилии Дыба;
другой был длинен, сухощав, взвивался и сокращался, словно змей, и назывался по фамилии Удав.
У одного в гербе
была изображена, в червленом 10 поле, рука, держащая серебряную урну с надписью: не пролей!у
другого — на серебряном поле — рука, держащая золотую урну с надписью: содержи в опрятности!Из чего дозволялось заключать, что оба происходят не от Рюрика.
Почему на берегах Вороны говорили одно, а на берегах Прегеля
другое — это я решить не берусь, но положительно утверждаю, что никогда в чембарских палестинах я не видал таких «буйных» хлебов, какие мне удалось видеть нынешним летом между Вержболовом и Кенигсбергом, и в особенности дальше, к Эльбингу. Это
было до такой степени неожиданно (мы все заранее зарядились мыслью, что у немца хоть шаром покати и что без нашего хлеба немец подохнет), что некто из ехавших рискнул даже заметить...
— Ваше превосходительство! да вы бы на место съездили, осмотрелись бы, посоветовались бы, да и тово… В старину говаривали: по нужде и закону премена бывает, а нынче то же изречение только в
другой редакции выразить — смотришь, и выйдет: по нужде и чернозёму премена бывает?! И
будет у вас вместо плеши густорастущий лес!
А может
быть, и не на меня упадет, а на
другого, или и совсем ни на кого не упадет, а просто останется стоять на страх врагам.
Как я уже сказал выше, мне пришлось поместиться в одном спальном отделении с бесшабашными советниками. Натурально, мы некоторое время дичились
друг друга. Старики вполголоса переговаривались между собой и, тихо воркуя, сквернословили. Оба
были недовольны, оба ссылались на графа Михаила Николаевича и на графа Алексея Андреича, оба сетовали не то на произвол власти, не то на умаление ее — не поймешь, на что именно. Но что меня всего больше огорчило — оба искали спасения… в конституции!!
Как ни лестно
было для бесшабашных советников это признание, однако ж они сидели
друг против
друга и недоверчиво покачивали головами.
Мальчик в штанах. Здесь, под Бромбергом, этого нет, но матушка моя, которая родом из-под Вюрцбурга, сказывала, что в тамошней стороне все дороги обсажены плодовыми деревьями. И когда наш старый добрый император получил эти земли в награду за свою мудрость и храбрость, то его немецкое сердце очень радовалось, что отныне баденские, баварские и
другие каштаны
будут съедаемы его дорогой и лояльной Пруссией.
Мальчик без штанов. Разумеется,
будешь болен, как на
другой день при сходе спину взбондируют!
Мальчик в штанах (с участием).Не говорите этого,
друг мой! Иногда мы и очень хорошо понимаем, что с нами поступают низко и бесчеловечно, но бываем вынуждены безмолвно склонять голову под ударами судьбы. Наш школьный учитель говорит, что это — наследие прошлого. По моему мнению, тут один выход: чтоб начальники сами сделались настолько развитыми, чтоб устыдиться и сказать
друг другу: отныне пусть постигнет кара закона того из нас, кто опозорит себя употреблением скверных слов! И тогда, конечно,
будет лучше.
С одной стороны, она производит людей-мучеников 2, которых повсюду преследует представление о родине, но которые все-таки по совести не могут отрицать, что на родине их ожидает разговор с становым приставом; с
другой — людей-мудрецов, которые раз навсегда порешили: пускай родина процветает особо, а я
буду процветать тоже особо, ибо лучше два-три месяца подышать полною грудью, нежели просидеть их в «холодной»…
Ежели можно сказать вообще про Европу, что она, в главных чертах, повторяет зады (по крайней мере, в настоящую минуту, она воистину ничего
другого не делает) и, во всяком случае, знает, что ожидает ее завтра (что
было вчера, то повторится и завтра, с малым разве изменением в подробностях), то к Берлину это замечание применимо в особенности.
Но ведь с
другой стороны, если б мы вздумали подражать немецким образцам, то
есть начали бы солидничать и в молчании ждать своей участи, то не вышло бы из этого
другой, еще горшей беды?
И как просто
было б управлять людьми, если б, подобно немецким пактрегерам, все поняли, что священнейшая обязанность человеков в том заключается, чтоб, не спотыкаясь и не задевая
друг друга, носить тяжести, принадлежащие"знатным иностранцам"!
Может
быть, зимой, когда сосчитаны барыши, эти последние и сознают себя добрыми буржуа, но летом они, наравне с самым последним кельнером, продают душу наезжему человеку и не имеют иного критериума для оценки вещей и людей, кроме того, сколько то или
другое событие, тот или
другой"гость"бросят им лишних пфеннигов в карман.
Они ходили всегда вместе, во-первых, потому, что
были равны в чинах и могли понимать
друг друга, и, во-вторых, потому, что оба чувствовали себя изолированными среди курортной толкотни.
Произнося эту филиппику, Удав
был так хорош, что я положительно залюбовался им. Невольно думалось: вот он, настоящий-то русский трибун! Но, с
другой стороны, думалось и так: а ну, как кто-нибудь нас подслушает?
— Сколько одних прогонных и подъемных денег на эти"увенчания"
было потрачено! — свидетельствовал, в свою очередь, Дыба, — и что же-с! только что, бывало, успеют одно здание увенчать, — смотришь, ан
другое здание на песце без покрышки стоит — опять венчать надо! И опять прогонные и подъемные деньги требуют!
Что
было дальше — я не помню. Кажется, я хотел еще что-то спросить, но, к счастию, не спросил, а оглянулся кругом. Вижу: с одной стороны высится Мальберг, с
другой — Бедерлей, а я… стою в дыре и рассуждаю с бесшабашными советниками об «увенчании здания», о том, что людей нет, мыслей нет, а
есть только устав о кантонистах, да и тот еще надо в архиве отыскивать… И так мне вдруг сделалось совестно, так совестно, что я круто оборвал разговор, воскликнув...
Мы в этом отношении поставлены несомненно выгоднее. Мы рождаемся с загадкой в сердцах и потом всю жизнь лелеем ее на собственных боках. А кроме того, мы отлично знаем, что никаких поступков не
будет. Но на этом наши преимущества и кончаются, ибо дальнейшие наши отношения к загадке заключаются совсем не в разъяснении ее, а только в известных приспособлениях. Или, говоря
другими словами, мы стараемся так приспособиться, чтоб жить без шкур, но как бы с оными.
Откровенно говоря, я думаю, что слова эти даже не представляют для западного человека интереса новизны. Несомненно, что и он в свое время прошел сквозь все эти"слова", но только позабылих. И «неотносящиеся дела» у него
были, и «тоска»
была, и Тяпкин-Ляпкин, в качестве козла отпущения,
был, и многое
другое, чем мы мним его удивить. Все
было, но все позабылось, сделалось ненужным…
Никогда, никогда и никогда, потому что, независимо от всяких
других соображений, сквернословие это представляет такую неистощимую сокровищницу готовых"новых слов", которая навсегда избавляет от выдумок, а прямо позволяет черпать и приговаривать: на, гнилой Запад,
ешь! Только согласится ли он
есть?
Граф (на минуту задумывается, как бы соображая).Что вам сказать на это?
Есть данные, которые заставляют думать, что да,
есть и
другие данные, которые прямо говорят: нет.
Граф. А потому, мой
друг, что, думая вырывать плевела, я почти всегда вырывал добрые колосья… То
есть, разумеется, не всегда… однако!
Вероятно, если внимательнее поискать, то в какой-нибудь щелке они и найдутся, но, с
другой стороны, сколько
есть людей, которые, за упразднением, мечутся в тоске, не зная, в какую щель обратиться с своей докукой?
Будет ли он мозгами шевелить или не
будет — все одно двадцатого числа наравне с
другими жалованье получит.
— В пререканиях власть почерпала не слабость, а силу-с; обыватели же надежды мерцание в них видели. Граф Михаил Николаевич — уж на что суров
был! — но и тот,
будучи на одре смерти и собрав сподвижников, говорил: отстаивайте пререкания,
друзья! ибо в них — наш пантеон!
А затем и
другая сила: обыватель, зная, что у него
есть за спиной пререкатель, смотрит веселее, думает: пока у нас Иван Иваныч в советниках сидит, опасаться мне нечего.
Выдумываете вы, бывало, какую-нибудь выдумку и воображаете себе: ну, теперь
будет крепко! а литература возьмет да
другую выдумку выдумает, и окажется, что вы палите из пушек по воробьям.
Тем не менее покуда я жил в Интерлакене и находился под живым впечатлением газетных восторгов, то я ничего
другого не желал, кроме наслаждения
быть отданным под суд. Но для того, чтоб это
было действительное наслаждение, а не перифраза исконного русского озорства, представлялось бы, по мнению моему, небесполезным обставить это дело некоторыми иллюзиями, которые прямо засвидетельствовали бы, что отныне воистину никаких препон к размножению быстрых разумом Невтонов полагаемо не
будет. А именно...
— Именно так.
Было время, когда и я во рту… держал сыр! Это
было время, когда одни меня боялись,
другие — мне льстили. Теперь… никто меня не боится… и никто не льстит! Как хотите, а это грустно, Подхалимов!
— Но довольно об этом! — сказал граф взволнованным голосом, — возвратимся к началу нашей беседы. Вы, кажется, удивлялись, что наше бюрократическое творчество оскудевает… то
есть в каком же это смысле? в смысле распоряжений или в
другом каком?
— Точно так, ваше сиятельство. И я, в сущности, только для очистки совести о воспитании упомянул. Где уж нам… и без воспитания сойдет! Но
есть, ваше сиятельство,
другой фортель.
Было время, когда все распоряжения начинались словом"понеже"…
Показал, как иногда полезно бывает заставлять ум обращаться к началам вещей, не торопясь формулированием изолированных выводов; как это обращение, с одной стороны, укрепляет мыслящую способность, а с
другой стороны, возбуждает в обывателе доверие, давая ему возможность понять, в силу каких соображений и на какой приблизительно срок он обязывается
быть твердым в бедствиях.
Судьбы министра Бароша интересовали не в пример больше, нежели судьбы министра Клейнмихеля; судьбы парижского префекта МопЮ — больше, нежели судьбы московского обер-полициймейстера Цынского, имя которого нам
было известно только из ходившего по рукам куплета о брандмайоре Тарновском [Вот этот куплет: Этими немногими строками, по-видимому, исчерпывались все «отличные заслуги» и Тарновского и Цынского: один представил (может
быть, при рапорте),
другой — получил.
17 Среди этой нравственной неурядицы, где позабыто
было всякое чувство стыда и боязни, где грабитель во всеуслышание именовал себя патриотом, человеку, сколько-нибудь брезгливому, ничего
другого не оставалось, как жаться к стороне и направлять все усилия к тому, чтоб заглушить в себе даже робкие порывы самосознательности.
Это
был капрал наполеоновского пошиба (a poigne [крепкой хватки]), немыслимый ни в какой
другой стране.
Принесли
другую бутылку. ЛабулИ налил стакан и сейчас же
выпил.
Разумеется, до моего мнения никому во Франции нет дела; но ежели бы, паче чаяния, меня спросили, то я сказал бы следующее. С одной стороны, простота заключает в себе очень серьезную угрозу, но, с
другой стороны, она же может представлять и известные гарантии. А за всем тем не представлялось бы для казны ущерба, если б и совсем ее не
было.
И действительно, французы даже
друг другу боялись сообщить об этих слухах, которые до такой степени представлялись осуществимыми, что, казалось, одного громко произнесенного слова достаточно
было, чтобы произвести взрыв.
Но в решительную минуту Шамбор отступил. Он понял, что Мак-Магон не представляет достаточного прикрытия для заправского расстреляния"доброго города Парижа". И Мак-Магон с своей стороны тоже не настаивал. Но, сверх того, и того и
другого,
быть может, смутило то обстоятельство, что палата, с раскассирования которой предстояло начать"реставрацию", не давала к тому решительного повода.
И хотя на
другой день в газетах
было объявлено, что эти завтраки не имели политического характера, но буржуа только хитро подмигивает, читая эти толкования, и, потирая руки, говорит: «Вот увидите, что через год у нас
будут рябчики!
будут!» И затем, в тайне сердца своего, присовокупляет: «И, может
быть, благодаря усердию республиканской дипломатии возвратятся под сень трехцветного знамени и страсбургские пироги».
Кто, кроме соотечественника, поймет те образные уподобления, те внезапные переходы и умозаключения, которые могут
быть объяснены только интимным миросозерцанием, свойственным той или
другой национальности?
С одной стороны, его обуревает страх
быть поглощенным бездною, с
другой — ласкает надежда как-нибудь обойти ее.
— Вот-вот-вот.
Был я, как вам известно, старшим учителем латинского языка в гимназии — и вдруг это наболело во мне… Всё страсти да страсти видишь… Один пропал,
другой исчез… Начитался, знаете, Тацита, да и задал детям, для перевода с русского на латинский, период:"Время, нами переживаемое, столь бесполезно-жестоко, что потомки с трудом поверят существованию такой человеческой расы, которая могла оное переносить!"7
— Да? Ну, и прекрасно… Действительно, я… ну, допустим! Согласитесь, однако ж, что можно
было придумать и
другое что-нибудь… Ну, пригрозить, обругать, что ли… А то: Пинега!! Да еще с прибаутками: морошку собирать, тюленей ловить… а? И это ад-ми-ни-стра-торы!! Да ежели вам интересно, так я уж лучше все по порядку расскажу!
Брали под руки дам и по порядку обходили рестораны. В одном завтракали, в
другом просто
ели, в третьем спрашивали для себя пива, а дамам"граниту". Когда
ели, то Захар Иваныч неизменно спрашивал у Старосмыслова: а как это кушанье по-латыни называется? — и Федор Сергеич всегда отвечал безошибочно.
На
другой день мы отправились в Фонтенбло, но эта резиденция уже не вызвала ни той сосредоточенности, ни того благоговейного чувства, каких мы
были свидетелями в Версали.
Но потому-то именно и надо это дело как-нибудь исподволь повести, чтобы оба, ничего, так сказать, не понимаючи, очутились в самом лоне оного. Ловчее всего это делается, когда люди находятся в состоянии подпития.
Выпьют по стакану,
выпьют по
другому — и вдруг наплыв чувств! Вскочут, начнут целоваться… ура! Капитолина Егоровна застыдится и скажет...
Но тут мысли в моей голове перемешались, и я заснул, не придумавши ничего существенного. К счастию, сама судьба бодрствовала за Старосмыслова, подготовив случай, по поводу которого всей нашей компании самым естественным образом предстояло осуществить идею о подпитии. На
другой день — это
было 17 (5) сентября, память Захарии и Елисаветы — едва я проснулся, как ко мне ввалился Захар Иваныч и торжественно произнес...