Неточные совпадения
Зачем я в Петербурге? по
какому случаю? — этого вопроса, по врожденной провинциалам неосмотрительности, я ни разу
не задал себе, покидая наш постылый губернский город.
Не потому ли эта встреча до такой степени уязвила меня, что я никогда так отчетливо,
как в эту минуту,
не сознавал, что ведь я и сам такой же шлющийся и
не знающий, куда приткнуть голову, человек,
как и они?
Но меня так всецело поглотила мысль, зачем я-то, собственно, собрался в Петербург, — я, который
не имел в виду ни получить концессию, ни защитить педагогический или сельскохозяйственный реферат, — что даже
не заметил,
как мы проехали Тверь, Бологово, Любань.
—
Не знаю,
как бы сказать…
Затем «губерния» часа на два, на три исчезает. Но
не успел я одеться (бьет два часа),
как опять стук в дверь! Влетает Прокоп.
— Да
как сказать? — покуда еще никакого! Ведь здесь, батюшка,
не губерния! чтобы слово-то ему сказать, чтобы глазком-то его увидеть, надо с месяц места побегать! Здесь ведь все дела делаются так!
Как сформируется? почему сформируется? — ничего
не известно!
— Смотри,
как бы тебя с «полезнейшим-то предприятием»
не продернули! ведь это тоже народ теплый!
— Ну,
каким же образом после того вы концессию получить хотите! Где же вы с настоящими дельцами встретитесь,
как не у Елисеева или у Эрбера? Ведь там все! Всех там увидите!
— А вам-то что? Это что еще за тандрессы такие! Вон Петр Иваныч снеток белозерский хочет возить… а сооружения-то, батюшка, затевает
какие! Через Чегодощу мост в две версты — раз; через Тихвинку мост в три версты (тут грузы захватит) — два! Через Волхов мост — три! По горам, по долам, по болотам, по лесам! В болотах морошку захватит, в лесу — рябчика! Зато в Питере настоящий снеток будет!
Не псковский какой-нибудь, я настоящий белозерский! Вкус-то в нем
какой — ха! ха!
Бубновин открывает один глаз,
как будто хочет сказать: насилу хоть что-нибудь путное молвили! Но предложению
не дается дальнейшего развития, потому что оно,
как и все другие восклицания, вроде: вот бы! тогда бы! явилось точно так же случайно,
как те мухи, которые неизвестно откуда берутся, прилетают и потом опять неизвестно куда исчезают.
Не успеваю я ответить,
как влетают разом Тертий Семеныч и Петр Иваныч.
Я ни разу даже
не пообедал
как следует.
Нет, надо бежать. Но
как же уехать из Петербурга,
не видав ничего, кроме нумера гостиницы и устричной залы Елисеева? Ведь есть, вероятно, что-нибудь и поинтереснее. Есть умственное движение, есть публицистика, литература, искусство, жизнь. Наконец, найдутся старые знакомые, товарищи, которых хотелось бы повидать…
Поэтому, если мы встречаем человека, который, говоря о жизни, драпируется в мантию научных, умственных и общественных интересов и уверяет, что никогда
не бывает так счастлив и
не живет такою полною жизнью,
как исследуя вопрос о пришествии варягов или о месте погребения князя Пожарского, то можно сказать наверное, что этот человек или преднамеренно, или бессознательно скрывает свои настоящие чувства.
А сам между тем чувствую, что в голосе у меня что-то оборвалось, а внутри
как будто закипает. Я добрый и даже рыхлый малый, но когда подумаю, что
не выйди я титулярным советником в отставку, то мог бы… мог бы… Ах, черт побери да и совсем!
Сказав это, он устремил такой пронзительный взгляд в даль, что я сразу понял, что сей человек ни перед
какими видами несостоятельным себя
не окажет.
— Ты
не видал Шнейдер! чудак! Чего же ты ждешь! Желал бы я знать, зачем ты приехал! Boulotte… да ведь это перл! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… sapristi! [
Как она чешет себе бедра и ноги… черт побери!] И он
не видел!
И вдруг она начинает петь. Но это
не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот. Поет и в то же время чешет себя во всех местах,
как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.
— Je vous demande un peu, si ce n'est pas la une grande actrice! [Скажите, разве это
не великая актриса!] — вторит коллежский советник и с какою-то ненавистью озирается по сторонам,
как будто вызывает дерзновенного, который осмелился бы выразить противоположное мнение.
Потом следуют еще четыре бутылки, потом еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать, в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный, что едва успеваю лечь в постель,
как тотчас же засыпаю. Но я
не без гордости сознаю, что сего числа я был истинно пьян
не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.
Сказавши это, он поднял ногу,
как будто инстинктивно куда-то ее заносил. Потом,
как бы сообразив, что серьезных разговоров со мной, провинциалом, вести
не приходится, спросил меня...
— N'est-ce pas! quelle fille! quelle diable de fille! Et en meme temps, actrice! mais une actrice… ce qui s'appelle — consommee! [
Не правда ли?
какая девушка!
какая чертовская девушка! И в то же время актриса! и актриса… что называется — безупречная!]
Я
не стану описывать впечатления этого чудного вечера. Она изнемогала, таяла, извивалась и так потрясала «отлетом», что товарищи мои, несмотря на то что все четверо были действительные статские советники, изнемогали, таяли, извивались и потрясали точно так же,
как и она.
И действительно, это было
не более
как одиночное заключение, только в особенной, своеобразной форме.
Нет, это были
не более
как люди стеноподобные, обладающие точно такими же собеседовательными средствами,
какими обладают и стены одиночного заключения.
Как страстный любитель потрясаний, дедушка, разумеется,
не мог ни устоять, ни усидеть, и потому притопывал, приплясывал, жаловал по рюмке, сам выпивал по две, и проводил таким образом время до ужина.
Десятки лет проходили в этом однообразии, и никто
не замечал, что это однообразие, никто
не жаловался ни на пресыщение, ни на головную боль! В баню, конечно, ходили и прежде, но
не для вытрезвления, а для того, чтобы испытать,
какой вкус имеет вино, когда его пьет человек совершенно нагой и окруженный целым облаком горячего пара.
Положим, что в былое время,
как говорят, на Руси рождались богатыри, которым нипочем было выпить штоф водки, согнуть подкову, переломить целковый; но ведь дело
не в том, что человек имел возможность совершать подобные подвиги и
не лопнуть, а в том,
как он мог
не лопнуть от скуки?
Везде чего-то недостает,
как будто вся жизнь
не настоящая.
Отчего дедушка Матвей Иваныч мог жуировать так, что эта жуировка
не приводила его к мизантропии, а я, его потомок,
не могу вкусить ни от
какого плода без того, чтоб этот плод тотчас же
не показался мне пресным до отвращения?
Вопросы эти как-то невольно пришли мне на мысль во время моего вытрезвления от похождений с действительными статскими кокодессами. А так
как, впредь до окончательного приведения в порядок желудка, делать мне решительно было нечего, то они заняли меня до такой степени, что я целый вечер лежал на диване и все думал, все думал. И должен сознаться, что результаты этих дум были
не особенно для меня лестны.
Но я веду речь
не о достоинствах права, а о том, в
какой мере оно могло служить подспорьем для жизни.
Как хотите, а такое обладание монополией необузданности
не могло
не льстить чувству человека,
не обладавшего особенно утонченным развитием…
Я думаю, что непрерывное их повторение повергло бы даже дедушку в такое же уныние,
как и меня, если бы тут
не было подстрекающей мысли о каких-то якобы правах.
Что может быть глупее,
как сдернуть скатерть с вполне сервированного стола, и, тем
не менее, для человека, занимающегося подобными делами, это
не просто глупость, а молодечество и даже, в некотором роде, рыцарский подвиг, в основе которого лежит убеждение: другие мимо этого самого стола пробираются боком, а я подхожу и прямо сдергиваю с него скатерть!
Он сам сознавал себя твердыней, и кратковременные капризы его с губернатором были
не больше
как обоюдное развлечение двух твердынь.
А так
как последнему это было так же хорошо известно,
как и дедушке, то он, конечно, остерегся бы сказать,
как это делается в странах, где особых твердынь по штату
не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где Макар телят
не гонял! — потому что дедушка на такой реприманд, нимало
не сумнясь, ответил бы: вы
не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего отставной подпоручик!
А так
как эта точка
не только существовала для наших пращуров, но и составляла совершеннейший пантеон, то человеку, убежденному, что он находится в самом центре храма славы, весьма естественно было примиряться с некоторыми его недостатками, заключавшимися в однообразии предоставляемых им наслаждений.
Собрания наши малолюдны; мы
не пикируемся, потому что пикироваться на манер пращуров
не имеем уже повода, а
каким образом пикироваться на новый манер — еще
не придумали.
Но скажите тому же квартальному: друг мой! на тебя возложены важные и скучные обязанности, но для того, чтобы исполнение их
не было слишком противно, дается тебе в руки власть — и вы увидите,
как он воспрянет духом и
каких наделает чудес!
Смотрит он, например, на девку Палашку,
как она коверкается, и в то же время, если
не формулирует, то всем существом сознает: я с этой Палашкой что хочу, то сделаю: захочу — косу обстригу, захочу — за Антипку-пастуха замуж выдам!
— Мы курице
не можем сделать зла! — ma parole! [честное слово!] говорил мне на днях мой друг Сеня Бирюков, — объясни же мне, ради Христа,
какого рода роль мы играем в природе?
А ведь и у меня, точно так же
как и у дедушки, кроме «спрашиванья», никаких других распорядительных средств по части сельского хозяйства
не имеется.
А оттого, милостивые государи, что
как у меня, так и у дедушки, главное основание сельскохозяйственных распоряжений все-таки
не что иное,
как система «спрашивания», с тою лишь разницей, что дедушка мог «спрашивать», а я
не могу.
Следовательно, мне и хозяйничать нечего, а надлежит все бросить и
как можно скорее ехать в столичный город Петербург и там наслаждаться пением девицы Филиппа, проглатыванием у Елисеева устриц и истреблением шампанских вин у Дюссо до тех пор, пока глаза
не сделаются налитыми и вполне круглыми.
— Что вы! да ведь это целая революция! — А вы
как об этом полагали! Мы ведь
не немцы, помаленьку
не любим! Вон головорезы-то, слышали, чай? миллион триста тысяч голов требуют, ну, а мы, им в пику, сорок миллионов поясниц заполучить желаем!
— Рад-с. Нам, консерваторам,
не мешает
как можно теснее стоять друг около друга. Мы страдали изолированностью — и это нас погубило. Наши противники сходились между собою, обменивались мыслями — и в этом обмене нашли свою силу. Воспользуемся же этою силой и мы. Я теперь принимаю всех, лишь бы эти все гармонировали с моим образом мыслей; всех… vous concevez? [понимаете?] Я, впрочем, надеюсь, что вы консерватор?
«Вот, — мелькнуло у меня в голове, — скотина! заискивает, принимает и тут же считает долгом дать почувствовать, что ты, в его глазах,
не больше
как — все!» Вот это-то, собственно, и называется у нас «сближением».
Один принимает у себя другого и думает: «С
каким бы я наслаждением вышвырнул тебя, курицына сына, за окно, кабы…», а другой сидит и тоже думает: «С
каким бы я наслаждением плюнул тебе, гнусному пыжику, в лицо, кабы…» Представьте себе, что этого «кабы»
не существует —
какой обмен мыслей вдруг произошел бы между собеседниками!