Неточные совпадения
Сам гость упорно не желал замечать ничего и добродушнейшим образом что-то сюсюкал, причмокивал языком и топтался на
одном месте,
как привязанная к столбу лошадь.
С
одной стороны, моя комната «очертела» мне до невозможности,
как пункт какого-то предварительного заключения, и поэтому, естественно, меня тянуло разделить свое одиночество с другим, подобным мне существом, — это инстинктивное тяготение к дружбе и общению — лучшая характеристика юности; а с другой, — я так же инстинктивно боялся потерять пока свое единственное право — сидеть
одному в четырех стенах.
Мне ничего не оставалось,
как признаться, хотя мне писала не «
одна добрая мать», а «
один добрый отец». У меня лежало только что вчера полученное письмо, в таком же конверте и с такой же печатью, хотя оно пришло из противоположного конца России. И Пепко и я были далекими провинциалами.
Я заметил, что Пепко под влиянием аффекта мог достигнуть высоких красот истинного красноречия, и впечатление нарушалось только несколько однообразной жестикуляцией, — в распоряжении Пепки был всего
один жест: он как-то смешно совал левую руку вперед,
как это делают прасолы, когда щупают воз с сеном.
—
Как мне кажется, ты немножко противоречишь себе… Я не думаю, чтобы тебя привела сюда только
одна жажда карьеры.
— Э, голубчик, оставим это! Человек, который в течение двух лет получил петербургский катарр желудка и должен питаться рубцами, такой человек имеет право на
одно право — быть откровенным с самим собой. Ведь я средний человек, та безразличность, из которой ткется ткань жизни, и поэтому рассуждаю,
как нитка в материи…
Из этих рассуждений Пепки для меня ясно выступало только
одно, именно — сам Пепко с его оригинальной, немного угловатой психологией,
как те камни, которые высились на его далекой родине.
Каждая мысль Пепки точно обрастала
одним из тех чужеядных, бородатых лишайников,
какими в тайге глушились родные ели.
— Ах,
какая забавная эта
одна добрая мать, — повторял Пепко, натягивая на себя одеяло. — Она все еще видит во мне ребенка… Хорош ребеночек!.. Кстати, вот что, любезный друг Василий Иваныч: с завтрашнего дня я устраиваю революцию — пьянство прочь, шатанье всякое прочь, вообще беспорядочность. У меня уже составлена такая таблица, некоторый проспект жизни: встаем в семь часов утра, до восьми умыванье, чай и краткая беседа, затем до двух часов лекции, вообще занятия, затем обед…
Жила она монашенкой и по целым дням сидела в своей комнате,
как мышь в норе, — ни
одного звука.
— Ей хорошо, — злобствовал Пепко, — водки она не пьет, пива тоже… Этак и я прожил бы отлично. Да… Наконец, женский организм гораздо скромнее относительно питания. И это дьявольское терпение: сидит по целым неделям,
как кикимора. Никаких общественных чувств, а еще Аристотель сказал, что человек — общественное животное.
Одним словом, женский вопрос… Кстати, почему нет мужского вопроса? Если равноправность, так должен быть и мужской вопрос…
Не буду описывать ход ученого заседания: секретарь читал протокол предыдущего заседания, потом следовал доклад
одного из «наших начинающих молодых ученых» о каких-то жучках, истребивших сосновые леса в Германии, затем прения и т. д. Мне в первый раз пришлось выслушать,
какую страшную силу составляют эти ничтожные в отдельности букашки, мошки и таракашки, если они действуют оптом. Впоследствии я постоянно встречал их в жизни и невольно вспоминал доклад в Энтомологическом обществе.
Какой тяжелый день,
какая тяжелая ночь! Нет ничего тяжелее и мучительнее ожидания. Я даже во сне видел,
как за мной гнались начинающие энтомологи, гикали и указывали на меня пальцами и хохотали, а вся земля состояла из
одних жучков…
В сущности получалось две неравных «половины»: с
одной стороны — газетная аристократия,
как модные фельетонисты, передовики и «наши уважаемые сотрудники», а с другой — безыменная газетная челядь, ютившаяся на последних страницах, в отделе мелких известий, заметок, слухов и сообщений.
— Цезарь — это я, то есть цезарь пока еще в возможности, in spe. Но я уже на пути к этому высокому сану…
Одним словом, я вчера лобзнул Ночь и Ночь лобзнула меня обратно. Привет тебе, счастливый миг… В нашем лице человечество проявило первую попытку сделать продолжение издания. Ах,
какая девушка,
какая девушка!..
Пепко вдруг замолчал и посмотрел на меня, стиснув зубы. В воздухе пронеслась
одна из тех невысказанных мыслей, которые являются иногда при взаимном молчаливом понимании. Пепко даже смутился и еще раз посмотрел на меня уже с затаенной злобой: он во мне начинал ненавидеть свою собственную ошибку, о которой я только догадывался. Эта маленькая сцена без слов выдавала Пепку головой… Пепко уже раскаивался в своей откровенности и в то же время обвинял меня,
как главного виновника этой откровенности.
— А вот хоть бы то, что мы сейчас идем. Ты думаешь, что все так просто: встретились случайно с какими-то барышнями, получили приглашение на журфикс и пошли…
Как бы не так! Мы не сами идем, а нас толкает неумолимый закон… Да, закон, который гласит коротко и ясно: на четырех петербургских мужчин приходится всего
одна петербургская женщина. И вот мы идем, повинуясь закону судеб, влекомые наглядной арифметической несообразностью…
Странно, что, очутившись на улице, я почувствовал себя очень скверно. Впереди меня шел Пепко под ручку с своею дамой и говорил что-то смешное, потому что дама смеялась до слез. Мне почему-то вспомнилась «
одна добрая мать». Бедная старушка, если бы она знала, по
какой опасной дороге шел ее Пепко…
Одним словом, мне приходилось писать так,
как будто это был первый роман в свете и до меня еще никто не написал ничего похожего на роман.
Я не пропускал ни
одной выставки, подробно познакомился с галереями Эрмитажа и только здесь понял,
как далеко ушли русские пейзажисты по сравнению с литературными описаниями.
Психология Пепки отличалась необыкновенно быстрыми переходами от
одного настроения к другому, что меня не только поражало, но до известной степени подчиняло. В нем был какой-то дремавший запас энергии, именно то незаменимое качество, когда человек под известным впечатлением может сделать что угодно. Конечно, все зависело от направления этой энергии,
как было и в данном случае.
Второй подъем даже для молодых ног на такую фатальную высоту труден. Но вот и роковой пятый ярус и те же расшитые капельдинеры. Дядя Петра сделал нам знак глазами и,
как театральное привидение, исчез в стене. Мы ринулись за ним согласно уговору, причем Пепко чуть не пострадал, — его на лету ухватил
один из капельдинеров так, что чуть не оторвал рукав.
— У меня материалу, батенька, на три года вперед… Да. Недавно мне
одна барыня принесла повестушку… Повестушка-то так себе, а вот название ядовитое: «Поцелуй Иуды».
Как это вам нравится? Хе-хе… Вот так барыня!
— Вы студент? Так-с… — занимал меня Иван Иваныч. — Что же, хорошее дело… У меня был
один товарищ, вот такой же бедняк,
как и вы, а теперь на своей паре серых ездит. Кто знает, вот сейчас вы в высоких сапогах ходите, а может быть…
Вон, например, дачная девушка в летнем светлом платье;
как она счастлива своими семнадцатью годами, румянцем, блеском глаз, счастлива мыслью, что живет только она
одна, а другие существуют только так, для декорации; счастлива, наконец, тем, что ей еще далеко до психологии старых пней и сломанных бурей деревьев.
Я удивляюсь
одному,
как это раньше мне не пришла мысль о даче.
Вот не знаю,
как быть с
одной жидовочкой…
А
как хорошо было ранним утром в парке, где так и обдавало застоявшимся смолистым ароматом и ночной свежестью. Обыкновенно, я по целым часам бродил по аллеям совершенно
один и на свободе обдумывал свой бесконечный роман. Я не мог не удивляться, что дачники самое лучшее время дня просыпали самым бессовестным образом. Только раз я встретил Карла Иваныча, который наслаждался природой в одиночестве,
как и я. Он находился в периоде выздоровления и поэтому выглядел философски-уныло.
Один раз, впрочем, Васька попался,
как кур во щи.
Ведь так мало
одной своей жизни, да и та проходит черт знает
как.
— Да в «Розе»… Сижу с немцем за столиком, пью пиво, и вдруг вваливается этот старый дурак, который жужжал тогда мухой, а под ручку с ним Верочка и Наденька.
Одним словом, семейная радость… «Ах,
какой сюрприз, Агафон Павлыч!
Как мы рады вас видеть… А вы совсем бессовестный человек: даже не пришли проститься перед отъездом». Тьфу!..
Как я завидовал этому горбуну, который осмеливался смотреть на нее, говорить с ней, дышать
одним воздухом с ней!
— Ты забыл только
одно, Пепко: все вы, мужчины, подлецы… — говорила Мелюдэ, задыхаясь от хохота. — Особенно мне нравятся вот такие проповедники,
как ты. Ведь хорошие слова так дешево стоят…
— Ах,
какой ты… ну, она, Любочка. Сейчас меня за рукав, слезы, упреки, —
одним словом, полный репертуар. И вот все время мучила… Это ее проклятая Федосья подвела, то есть сказала мой адрес. Я с ней рассчитаюсь…
Одним словом, в моей голове несся какой-то ураган, и мысли летели вперед с страшной быстротой,
как те английские скакуны, которые берут
одно препятствие за другим с такой красивой энергией. В моей голове тоже происходила скачка на дорогой приз,
какого еще не видал мир.
Меня, между прочим, поразила
одна особенность — современный женский костюм совсем не приспособлен для таких положений, в
каком находилась сейчас Любочка.
— Ах, да, эта высокая, с которой вы гуляли в саду. Она очень хорошенькая… Если бы я была такая, Агафон Павлыч не уехал бы в Петербург. Вы на ней женитесь? Да? Вы о ней думали все время?
Как приятно думать о любимом человеке… Точно сам лучше делаешься… Как-то немножко и стыдно, и хорошо, и хочется плакать. Вчера я долго бродила мимо дач… Везде огоньки, все счастливы, у всех свой угол…
Как им всем хорошо, а я должна была бродить
одна,
как собака, которую выгнали из кухни. И я все время думала…
Меня больше всего возмущало то, что человек спал спокойно после всех тех гадостей,
какие наделал в течение
одного вечера, — спрятался от обманутой девушки, обманул лучшего друга…
У меня в кармане был всего
один рубль, и я колебался,
как устроиться с ним: предложить дамам катанье на лодке или «легкий» завтрак. Наденька разрешила мои сомнения.
Проходя мимо дачи с качелями, я машинально засмотрелся на девушку в белом платье, — она была как-то особенно хороша в этот роковой момент, хороша,
как весеннее утро, когда ликует
один свет и нет ни
одной тени.
Одним словом, скверно,
как только может быть скверно.
— Тебе ничего не остается,
как только кончить твой роман. Получишь деньги и тогда даже мне можешь оказать протекцию по части костюма!.. Мысль!.. Единственный выход…
Одна нужда искусством двигала от века и побуждала человека на бремя тяжкое труда,
как сказал Вильям Шекспир.
На этом скромном основании не могло развиваться в полную величину ни
одно чувство, и оно появлялось на свет уже тронутым и саморазлагающимся,
как новый лист растения, который развертывается из почки с роковыми пятнами начинающегося гниения.
Ведь, кажется, можно было написать хорошую «вещицу» и для этой толпы, о которой автор мог и не думать, но это только казалось, а в действительности получалось совсем не то: еще ни
одно выдающееся произведение не появлялось на страницах изданий таких Иванов Иванычей,
как причудливая орхидея не появится где-нибудь около забора.
Через час вся компания сидела опять в садике «Розы», и опять стояла бутылка водки, окруженная разной трактирной снедью. Все опохмелялись с каким-то молчаливым ожесточением, хлопая рюмку за рюмкой. Исключение представлял только
один я, потому что не мог даже видеть,
как другие пьют. Особенно усердствовал вернувшийся с безуспешных поисков Порфир Порфирыч и сейчас же захмелел. Спирька продолжал над ним потешаться и придумывал разные сентенции.
Не думаю, что этим мы исправили свою репутацию, которую,
как известно, достаточно потерять всего
один раз.
В
одно непрекрасное утро я свернул в трубочку свой роман и отправился к Ивану Иванычу. Та же контора, тот же старичок секретарь и то же стереотипное приглашение зайти за ответом «недельки через две». Я был уверен в успехе и не волновался особенно. «Недельки» прошли быстро. Ответ я получил лично от самого Ивана Иваныча. Он вынес «объемистую рукопись», по привычке,
как купец, взвесил ее на руке и изрек...
Она о чем-то расспрашивала, он что-то отвечал, сознавая только
одно, что она опять около него, цветущая, красивая, чудная, восхитительная,
как греза поэта.
Положим, что писатель Селезнев был маленький писатель, но здесь не в величине дело,
как в
одной ткани толщина и длина отдельных ниток теряется в общем.
На меня напала непонятная жестокость… Я молча повернулся, хлопнул дверью и ушел к себе в комнату. Делать я ничего не мог. Голова точно была набита какой-то кашей. Походив по комнате,
как зверь в клетке, я улегся на кушетке и пролежал так битый час. Кругом стояла мертвая тишина, точно «Федосьины покровы» вымерли поголовно и живым человеком остался я
один.