Неточные совпадения
Впоследствии, когда паровая тяга убила конный извоз, лихое ямщичье племя понемногу растеряло свои буйные замашки и молодецкие обычаи, перешло
к другим занятиям, распалось и разбрелось.
К концу XIX столетия обе улицы Ямы — Большая Ямская и Малая Ямская — оказались занятыми сплошь, и по ту и по
другую сторону, исключительно домами терпимости.
Другую — зовут Зося. Она только что выбилась из рядовых барышень. Девицы покамест еще называют ее безлично, льстиво и фамильярно «экономочкой». Она худощава, вертлява, чуть косенькая, с розовым цветом лица и прической барашком; обожает актеров, преимущественно толстых комиков.
К Эмме Эдуардовне она относится с подобострастием.
По отношению
к другим девицам заведения она занимает такое же место, какое в закрытых учебных заведениях принадлежит первому силачу, второгоднику, первой красавице в классе-тиранствующей и обожаемой.
Был случай, что Симеон впустил в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было в нем особенного: строгое, худое лицо с выдающимися, как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше
другого. Войдя, он поднес ко лбу сложенные для креста пальцы, но, пошарив глазами по углам и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул и тотчас же с деловым видом подошел
к самой толстой во всем заведении девице — Катьке.
Но хозяйка дома и обе экономки всячески балуют Пашу и поощряют ее безумную слабость, потому что благодаря ей Паша идет нарасхват и зарабатывает вчетверо, впятеро больше любой из остальных девушек, — зарабатывает так много, что в бойкие праздничные дни ее вовсе не выводят
к гостям «посерее» или отказывают им под предлогом Пашиной болезни, потому что постоянные хорошие гости обижаются, если им говорят, что их знакомая девушка занята с
другим.
Пока студенты пили коньяк, пиво и водку, Рамзес все приглядывался
к самому дальнему углу ресторанного зала, где сидели двое: лохматый, седой крупный старик и против него, спиной
к стойке, раздвинув по столу локти и опершись подбородком на сложенные
друг на
друга кулаки, сгорбился какой-то плотный, низко остриженный господин в сером костюме. Старик перебирал струны лежавших перед ним гуслей и тихо напевал сиплым, но приятным голосом...
И тотчас же девушки одна за
другой потянулись в маленькую гостиную с серой плюшевой мебелью и голубым фонарем. Они входили, протягивали всем поочередно непривычные
к рукопожатиям, негнущиеся ладони, называли коротко, вполголоса, свое имя: Маня, Катя, Люба… Садились
к кому-нибудь на колени, обнимали за шею и, по обыкновению, начинали клянчить...
Вернулся Платонов с Пашей. На Пашу жалко и противно было смотреть. Лицо у нее было бледно, с синим отечным отливом, мутные полузакрытые глаза улыбались слабой, идиотской улыбкой, открытые губы казались похожими на две растрепанные красные мокрые тряпки, и шла она какой-то робкой, неуверенной походкой, точно делая одной ногой большой шаг, а
другой — маленький. Она послушно подошла
к дивану и послушно улеглась головой на подушку, не переставая слабо и безумно улыбаться. Издали было видно, что ей холодно.
Несмотря на неожиданность такого оборота ссоры, никто не рассмеялся. Только Манька Беленькая удивление ахнула и всплеснула руками. Женя с жадным нетерпением перебегала глазами от одного
к другому.
— Запишем. Теперь предположим
другое — что ты являешься сюда как проповедник лучшей, честной жизни, вроде этакого спасителя погибающих душ. Знаешь, как на заре христианства иные святые отцы вместо того, чтобы стоять на столпе тридцать лет или жить в лесной пещере, шли на торжища в дома веселья,
к блудницам и скоморохам. Но ведь ты не так?
Просто-напросто все злоключения сами собой стали учащаться, наворачиваться
друг на
друга, шириться и расти, подобно тому, как маленький снежный комочек, толкаемый ногами ребят, сам собою, от прилипающего
к нему талого снега, становится все больше, больше вырастает выше человеческого роста и, наконец, одним последним небольшим усилием свергается в овраг и скатывается вниз огромной лавиной.
После приезда, на
другой день, он отправился
к фотографу Мезеру, захватив с собою соломенную девушку Бэлу, и снялся с ней в разных позах, причем за каждый негатив получил по три рубля, а женщине дал по рублю. Снимков было двадцать. После этого он поехал
к Барсуковой.
Затем тотчас же, точно привидение из люка, появился ее сердечный
друг, молодой полячок, с высоко закрученными усами, хозяин кафешантана. Выпили вина, поговорили о ярмарке, о выставке, немножко пожаловались на плохие дела. Затем Горизонт телефонировал
к себе в гостиницу, вызвал жену. Познакомил ее с теткой и с двоюродным братом тетки и сказал, что таинственные политические дела вызывают его из города. Нежно обнял Сару, прослезился и уехал.
Вдруг, мгновенно, ее прелестные глаза наполнились слезами и засияли таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками вечерняя звезда. Она обернула лицо
к сцене, и некоторое время ее длинные нервные пальцы судорожно сжимали обивку барьера ложи. Но когда она опять обернулась
к своим
друзьям, то глаза уже были сухи и на загадочных, порочных и властных губах блестела непринужденная улыбка.
— Если возможно, простите нашу выходку… Это, конечно, не повторится. Но если я когда-нибудь вам понадоблюсь, то помните, что я всегда
к вашим услугам. Вот моя визитная карточка. Не выставляйте ее на своих комодах, но помните, что с этого вечера я — ваш
друг.
Этот генерал приезжал аккуратно два раза в месяц, через две недели (так же, как и
к другой девушке, Зое, приезжал ежедневно
другой почетный гость, прозванный в доме директором).
Тогда она сбежит от тебя
к другому.
Тогда князь сзывал
к кому-нибудь из товарищей (у него никогда не было своей квартиры) всех близких
друзей и земляков и устраивал такое пышное празднество, — по-кавказски «той», — на котором истреблялись дотла дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно, в первую голову «Мравол-джамием» и «Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы ни был он страны», плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе.
И тайная вражда
к Любке уже грызла его. Все чаще и чаще приходили ему в голову разные коварные планы освобождения. И иные из них были настолько нечестны, что через несколько часов или на
другой день, вспоминая о них, Лихонин внутренне корчился от стыда.
К чистописанию по косым линейкам она вопреки общему обыкновению учащихся чувствовала большую склонность: писала, низко склонившись над бумагой, тяжело вздыхала, дула от старания на бумагу, точно сдувая воображаемую пыль, облизывала губы и подпирала изнутри то одну, то
другую щеку языком.
— Вот — сказал он, протягивая руки то по направлению
к гостям, то
к Любке, — вот, товарищи, познакомьтесь. Вы, Люба, увидите в них настоящих
друзей, которые помогут вам на вашем светлом пути, а вы, — товарищи Лиза, Надя, Саша и Рахиль, — вы отнеситесь как старшие сестры
к человеку, который только что выбился из того ужасного мрака, в который ставит современную женщину социальный строй.
Не умея читать, она перехватывала его письма и, не решаясь обратиться
к помощи князя или Соловьева, копила их у себя в шкафчике вместе с сахаром, чаем, лимоном и всякой
другой дрянью.
Другой, очень недурно одетый мужчина лет сорока пяти, промучив девушку часа два, заплатил за номер и дал ей восемьдесят копеек; когда же она стала жаловаться, он со зверским лицом приставил
к самому ее носу огромный, рыжеволосый кулак и сказал решительно...
И разве он не видал, что каждый раз перед визитом благоухающего и накрахмаленного Павла Эдуардовича, какого-то балбеса при каком-то посольстве, с которым мама, в подражание модным петербургским прогулкам на Стрелку, ездила на Днепр глядеть на то, как закатывается солнце на
другой стороне реки, в Черниговской губернии, — разве он не видел, как ходила мамина грудь и как рдели ее щеки под пудрой, разве он не улавливал в эти моменты много нового и странного, разве он не слышал ее голос, совсем чужой голос, как бы актерский, нервно прерывающийся, беспощадно злой
к семейным и прислуге и вдруг нежный, как бархат, как зеленый луг под солнцем, когда приходил Павел Эдуардович.
Дальше произошло то, что было настолько трудно и больно вспоминать, что на половине воспоминаний Коля уставал и усилием воли возвращал воображение
к чему-нибудь
другому.
Да длинноногий старый Ванька-Встанька блуждал по комнате, присаживаясь то
к одной, то
к другой девице и занимая их своей складной болтовней.
— Так!.. Одного человека я видела, ласкового и снисходительного, без всяких кобелиных расчетов, — это тебя. Но ведь ты совсем
другой. Ты какой-то странный. Ты все где-то бродишь, ищешь чего-то… Вы простите меня, Сергей Иванович, вы блаженненький какой-то!.. Вот потому-то я
к вам и пришла,
к вам одному!..
Доктор Клименко — городской врач — приготовлял в зале все необходимое для осмотра: раствор сулемы, вазелин и
другие вещи, и все это расставлял на отдельном маленьком столике. Здесь же у него лежали и белые бланки девушек, заменявшие им паспорта, и общий алфавитный список. Девушки, одетые только в сорочки, чулки и туфли, стояли и сидели в отдалении. Ближе
к столу стояла сама хозяйка — Анна Марковна, а немножко сзади ее — Эмма Эдуардовна и Зося.
Эмма Эдуардовна обернулась назад
к Тамаре, которая в числе
других девушек была здесь же, и с глазами, полными холодной зеленой ненависти, прошипела...
Они хорошо знали, испытав на себе власть немки, ее жестокий, неумолимый педантизм, ее жадность, высокомерие и, наконец, ее извращенную, требовательную, отвратительную любовь то
к одной, то
к другой фаворитке.
Так и теперь, после скоропостижной смерти Ваньки-Встаньки и последовавшего на
Другой день самоубийства Женьки, она своей бессознательно-проницательной душой предугадала, что судьба, до сих пор благоволившая
к ее публичному дому, посылавшая удачи, отводившая всякие подводные мели, теперь собирается повернуться спиною.
Нинка была так растеряна, что правая рука ее дернулась, чтобы сделать крестное знамение, но она исправилась, громко чмокнула протянутую руку и отошла в сторону. Следом за нею также подошли Зоя, Генриетта, Ванда и
другие. Одна Тамара продолжала стоять у стены спиной
к зеркалу,
к тому зеркалу, в которое так любила, бывало, прохаживаясь взад и вперед по зале, заглядывать, любуясь собой, Женька.
Я бы не постеснялась прибегнуть
к вашему доброму сердцу, но это… вы поймете меня… это нечто вроде обета, который дает человек самому себе и памяти
друга.
— Это очень жаль!.. Надеюсь, в
другой раз когда-нибудь… А может быть, вы курите? — и она подвинула
к ней золотой портсигар, украшенный громадной буквой Е из тех же обожаемых ею изумрудов.
На
другой день, в понедельник,
к десяти часам утра, почти все жильцы дома бывшего мадам Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, поехали на извозчиках в центр города,
к анатомическому театру, — все, кроме дальновидной, многоопытной Генриетты, трусливой и бесчувственной Нинки и слабоумной Пашки, которая вот уже два дня как ни вставала с постели, молчала и на обращенные
к ней вопросы отвечала блаженной, идиотской улыбкой и каким-то невнятным животным мычанием.
Нагибаясь над покойниками и освещая их оплывшим и каплющим огарком, он переходил от одного
к другому. Наконец он остановился около трупа, на ноге которого было написано чернилами большими черными цифрами: 217.