— Гето… ты подожди… ты повремени, — перебил его старый и пьяный подполковник Лех, держа в одной руке рюмку, а кистью
другой руки делая слабые движения в воздухе, — ты понимаешь, что такое честь мундира?.. Гето, братец ты мой, такая штука… Честь, она. Вот, я помню, случай у нас был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором году.
Неточные совпадения
— Ваше благородие! — сказал черемис необычным мягким и просительным тоном и вдруг затанцевал на месте. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то
другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных
рук.
«Славный Гайнан, — подумал подпоручик, идя в комнату. А я вот не смею пожать ему
руку. Да, не могу, не смею. О, черт! Надо будет с нынешнего дня самому одеваться и раздеваться. Свинство заставлять это делать за себя
другого человека».
Два-три молодых офицера встали, чтобы идти в залу,
другие продолжали сидеть и курить и разговаривать, не обращая на кокетливую даму никакого внимания; зато старый Лех косвенными мелкими шажками подошел к пей и, сложив
руки крестом и проливая себе на грудь из рюмки водку, воскликнул с пьяным умилением...
Он понесся под
руку с Петерсон, гордо закинув кверху голову, и уже из
другой комнаты доносился его голос — светского, как он воображал, дирижера...
Олизар сделал полупоклон, звякнул шпорами и провел
рукой по усам в одну и в
другую сторону.
Четвертый взвод упражнялся на наклонной лестнице. Один за
другим солдаты подходили к ней, брались за перекладину, подтягивались на мускулах и лезли на
руках вверх. Унтер-офицер Шаповаленко стоял внизу и делал замечания.
— Ну, довольно… Ромочка, неловкий, опять вы не целуете
рук! Вот так. Теперь
другую. Так. Умница. Идемте. Не забудьте же, — проговорила она торопливым, горячим шепотом, — сегодня наш день, Царица Александра и ее рыцарь Георгий. Слышите? Идемте.
Его
рука часто, как будто неожиданно для него самого, касалась
руки Шурочки, но ни он, ни она больше не глядели
друг на
друга.
Она обвилась
руками вокруг его шеи и прижалась горячим влажным ртом к его губам и со сжатыми зубами, со стоном страсти прильнула к нему всем телом, от ног до груди. Ромашову почудилось, что черные стволы дубов покачнулись в одну сторону, а земля поплыла в
другую, и что время остановилось.
Прочие роты проваливались одна за
другой. Корпусный командир даже перестал волноваться и делать сбои характерные, хлесткие замечания и сидел на лошади молчаливый, сгорбленный, со скучающим лицом. Пятнадцатую и шестнадцатую роты он и совсем не стал смотреть, а только сказал с отвращением, устало махнув
рукою...
И каждую ночь он проходил мимо окон Шурочки, проходил по
другой стороне улицы, крадучись, сдерживая дыхание, с бьющимся сердцем, чувствуя себя так, как будто он совершает какое-то тайное, постыдное воровское дело. Когда в гостиной у Николаевых тушили лампу и тускло блестели от месяца черные стекла окон, он притаивался около забора, прижимал крепко к груди
руки и говорил умоляющим шепотом...
—
Друг,
руку твою! Институтка. Люблю в тебе я прошлое страданье и юность улетевшую мою. Сейчас Осадчий такую вечную память вывел, что стекла задребезжали. Ромашевич, люблю я, братец, тебя! Дай я тебя поцелую, по-настоящему, по-русски, в самые губы!
Они скакали
друг перед
другом то на одной, то на
другой ноге, прищелкивая пальцами вытянутых
рук, пятились назад, раскорячив согнутые колени и заложив большие пальцы под мышки, и с грубо-циничными жестами вихляли бедрами, безобразно наклоняя туловище то вперед, то назад.
Тесно обнявшись, они шептались, как заговорщики, касаясь лицами и
руками друг друга, слыша дыхание
друг друга. Но Ромашов почувствовал, как между ними незримо проползало что-то тайное, гадкое, склизкое, от чего пахнуло холодом на его душу. Он опять хотел высвободиться из ее
рук, он она его не пускала. Стараясь скрыть непонятное, глухое раздражение, он сказал сухо...
— Ах, ужаснее всего мне эти соболезнованья! — вскрикнула Кити, вдруг рассердившись. Она повернулась на стуле, покраснела и быстро зашевелила пальцами, сжимая то тою, то
другою рукой пряжку пояса, которую она держала. Долли знала эту манеру сестры перехватывать руками, когда она приходила в горячность; она знала, как Кити способна была в минуту горячности забыться и наговорить много лишнего и неприятного, и Долли хотела успокоить ее; но было уже поздно.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг
другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
Неточные совпадения
Хлестаков (защищая
рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в
другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И
руки дрожат, и все помутилось.
Бобчинский и Добчинский, оба низенькие, коротенькие, очень любопытные; чрезвычайно похожи
друг на
друга; оба с небольшими брюшками; оба говорят скороговоркою и чрезвычайно много помогают жестами и
руками. Добчинский немножко выше и сурьезнее Бобчинского, но Бобчинский развязнее и живее Добчинского.
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся; за ним судья с растопыренными
руками, присевший почти до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком на городничего; за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями
рук друг к
другу, разинутыми ртами и выпученными
друг на
друга глазами.
Удары градом сыпались: // — Убью! пиши к родителям! — // «Убью! зови попа!» // Тем кончилось, что прасола // Клим сжал
рукой, как обручем, //
Другой вцепился в волосы // И гнул со словом «кланяйся» // Купца к своим ногам.