Неточные совпадения
Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда
дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать»,
то Гайнан невольно выкрикивал их
тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами
в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась
в него с первых
дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь.
Каждый
день, уходя от них
в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а
то и вовсе перестать ходить к ним.
Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно
в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас же успокоил себя
тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься,
то думаешь, что все это видят, а на самом
деле только тебе это заметно, а другим вовсе нет».
Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по
ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами
в сухие места, медленно проходили люди. «У них целый
день еще впереди, — думал Ромашов, завистливо следя за ними глазами, — оттого они и не торопятся. Целый свободный
день!»
В другое время он ни на секунду не задумался бы над
тем, чтобы убежать из дому на весь
день, хотя бы для этого пришлось спускаться по водосточному желобу из окна второго этажа.
Этот — грамотный, расторопный и жуликоватый с быстрым складным говорком — не был ли он раньше
в половых?» И видно было также, что их действительно пригнали, что еще несколько
дней тому назад их с воем и причитаниями провожали бабы и дети и что они сами молодечествовали и крепились, чтобы не заплакать сквозь пьяный рекрутский угар…
— Что вы мне очки втираете? Дети? Жена? Плевать я хочу на ваших детей! Прежде чем наделать детей, вы бы подумали, чем их кормить. Что? Ага, теперь — виноват, господин полковник. Господин полковник
в вашем
деле ничем не виноват. Вы, капитан, знаете, что если господин полковник теперь не отдает вас под суд,
то я этим совершаю преступление по службе. Что-о-о? Извольте ма-алчать! Не ошибка-с, а преступление-с. Вам место не
в полку, а вы сами знаете — где. Что?
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до крови, до
того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый
день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только
в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
Очередь дошла до левофлангового солдатика Хлебникова, который служил
в роте общим посмешищем. Часто, глядя на него, Ромашов удивлялся, как могли взять на военную службу этого жалкого, заморенного человека, почти карлика, с грязным безусым лицом
в кулачок. И когда подпоручик встречался с его бессмысленными глазами,
в которых, как будто раз навсегда с самого
дня рождения, застыл тупой, покорный ужас,
то в его сердце шевелилось что-то странное, похожее на скуку и на угрызение совести.
—
То американцы… Эк вы приравняли… Это
дело десятое. А по-моему, если так думать,
то уж лучше не служить. Да и вообще
в нашем
деле думать не полагается. Только вопрос: куда же мы с вами денемся, если не будем служить? Куда мы годимся, когда мы только и знаем — левой, правой, — а больше ни бе, ни ме, ни кукуреку. Умирать мы умеем, это верно. И умрем, дьявол нас задави, когда потребуют. По крайности не даром хлеб ели. Так-то, господин филозуф. Пойдем после ученья со мной
в собрание?
Во всех углах были устроены норки и логовища
в виде будочек, пустых пней, бочек без
доньев.
В двух комнатах стояли развесистые деревья — одно для птиц, другое для куниц и белок, с искусственными дуплами и гнездами.
В том, как были приспособлены эти звериные жилища, чувствовалась заботливая обдуманность, любовь к животным и большая наблюдательность.
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали
делом почти решенным. Завязался спор, крикливый,
в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только
тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
Натаскали огромную кучу хвороста и прошлогодних сухих листьев и зажгли костер. Широкий столб веселого огня поднялся к небу. Точно испуганные, сразу исчезли последние остатки
дня, уступив место мраку, который, выйдя из рощи, надвинулся на костер. Багровые пятна пугливо затрепетали по вершинам дубов, и казалось, что деревья зашевелились, закачались,
то выглядывая
в красное пространство света,
то прячась назад
в темноту.
Того, чего достигали
в других ротах посредством битья, наказания, оранья и суматохи
в неделю, он спокойно добивался
в один
день.
И
в то же время он болезненно почувствовал, что его собственная судьба и судьба этого несчастного, забитого, замученного солдатика как-то странно, родственно-близко и противно сплелись за нынешний
день.
— Хорошо, — грустно ответил Ромашов. — Я перестану у вас бывать. Ведь вы об этом хотели просить меня? Ну, хорошо. Впрочем, я и сам решил прекратить мои посещения. Несколько
дней тому назад я зашел всего на пять минут, возвратить Александре Петровне ее книги, и, смею уверить вас, это
в последний раз.
Эта бессонная лихорадочная ночь, чувство одиночества, ровный, матовый, неживой свет луны, чернеющая глубина выемки под ногами, и рядом с ним молчаливый, обезумевший от побоев солдат — все, все представилось ему каким-то нелепым, мучительным сновидением, вроде
тех снов, которые, должно быть, будут сниться людям
в самые последние
дни мира.
Теперь, когда у Ромашова оставалось больше свободы и уединения, все чаще и чаще приходили ему
в голову непривычные, странные и сложные мысли, вроде
тех, которые так потрясли его месяц
тому назад,
в день его ареста. Случалось это обыкновенно после службы,
в сумерки, когда он тихо бродил
в саду под густыми засыпающими деревьями и, одинокий, тоскующий, прислушивался к гудению вечерних жуков и глядел на спокойное розовое темнеющее небо.
Изредка, время от времени,
в полку наступали
дни какого-то общего, повального, безобразного кутежа. Может быть, это случалось
в те странные моменты, когда люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали
в глазах друг у друга, там, далеко,
в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как у племенных быков, жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
В тот же
день — это было
в среду — Ромашов получил короткую официальную записку...
В большой пустой зале было прохладно и темновато, несмотря на
то, что на дворе стоял жаркий, сияющий
день.
Однако его еще два раза вызывали для дачи дополнительных показаний, один раз
в тот же
день вечером, другой раз
в четверг утром.
— Подождите, Ромашов. Поглядите мне
в глаза. Вот так. Нет, вы не отворачивайтесь, смотрите прямо и отвечайте по чистой совести. Разве вы верите
в то, что вы служите интересному, хорошему, полезному
делу? Я вас знаю хорошо, лучше, чем всех других, и я чувствую вашу душу. Ведь вы совсем не верите
в это.
Я
в тот же
день, когда узнаю об этом, бросаю его и еду — все равно куда —
в Петербург,
в Одессу,
в Киев.
—
То, что
в этом случае мужа почти наверное не допустят к экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между
тем если бы вы на самом
деле стрелялись,
то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после дуэли… ты мог бы, если хочешь, и извиниться… Ну, это уж твое
дело.