Неточные совпадения
Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и, колебанием. Маленькие окна была закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий
свет.
В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель. Ромашов припал головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать
в комнате.
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку.
В это время дверь, ведущая
в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение
в темноту большую полосу туманного желтого
света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана...
И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч
света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! —
в сто раз больше!..
— А ты не егози… Сия притча краткая… Великий молчальник посещал офицерские собрания и, когда обедал, то… гето… клал перед собою на стол кошелек, набитый, братец ты мой, золотом. Решил он
в уме отдать этот кошелек тому офицеру, от которого он хоть раз услышит
в собрании дельное слово. Но так и умер старик, прожив на
свете сто девяносто лет, а кошелек его так, братец ты мой, и остался целым. Что? Раскусил сей орех? Ну, теперь иди себе, братец. Иди, иди, воробышек… попрыгай…
Он до
света оставался
в собрании, глядел, как играют
в штосс, и сам принимал
в игре участие, но без удовольствия и без увлечения. Однажды он увидел, как Арчаковский, занимавший отдельный столик с двумя безусыми подпрапорщиками, довольно неумело передернул, выбросив две карты сразу
в свою сторону. Ромашов хотел было вмешаться, сделать замечание, но тотчас же остановился и равнодушно подумал: «Эх, все равно. Ничего этим не поправлю».
Натаскали огромную кучу хвороста и прошлогодних сухих листьев и зажгли костер. Широкий столб веселого огня поднялся к небу. Точно испуганные, сразу исчезли последние остатки дня, уступив место мраку, который, выйдя из рощи, надвинулся на костер. Багровые пятна пугливо затрепетали по вершинам дубов, и казалось, что деревья зашевелились, закачались, то выглядывая
в красное пространство
света, то прячась назад
в темноту.
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная
в мягкий мрак, была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но изредка по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно пробегал красный трепещущий
свет. Шурочка тихо гладила голову и лицо Ромашова; когда же он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
Наступило наконец пятнадцатое мая, когда, по распоряжению корпусного командира, должен был состояться смотр.
В этот день во всех ротах, кроме пятой, унтер-офицеры подняли людей
в четыре часа. Несмотря на теплое утро, невыспавшиеся, зевавшие солдаты дрожали
в своих каламянковых рубахах.
В радостном
свете розового безоблачного утра их лица казались серыми, глянцевитыми и жалкими.
С проникновенной и веселой ясностью он сразу увидел и бледную от зноя голубизну неба, и золотой
свет солнца, дрожавший
в воздухе, и теплую зелень дальнего поля, — точно он не замечал их раньше, — и вдруг почувствовал себя молодым, сильным, ловким, гордым от сознания, что и он принадлежит к этой стройной, неподвижной могучей массе людей, таинственно скованных одной незримой волей…
Теперь подпоручик совсем отчетливо видит впереди и справа от себя грузную фигуру генерала на серой лошади, неподвижную свиту сзади него, а еще дальше разноцветную группу дамских платьев, которые
в ослепительном полуденном
свете кажутся какими-то сказочными, горящими цветами.
Ромашов долго кружил
в этот вечер по городу, держась все время теневых сторон, но почти не сознавая, по каким улицам он идет. Раз он остановился против дома Николаевых, который ярко белел
в лунном
свете, холодно, глянцевито и странно сияя своей зеленой металлической крышей. Улица была мертвенно тиха, безлюдна и казалась незнакомой. Прямые четкие тени от домов и заборов резко делили мостовую пополам — одна половина была совсем черная, а другая масляно блестела гладким, круглым булыжником.
Эта сторона была вся
в черной тени, а на другую падал ярко-бледный
свет, и казалось, на ней можно было рассмотреть каждую травку. Выемка уходила вниз, как темная пропасть; на дне ее слабо блестели отполированные рельсы. Далеко за выемкой белели среди поля правильные ряды остроконечных палаток.
Что-то зашуршало и мелькнуло на той стороне выемки, на самом верху освещенного откоса. Ромашов слегка приподнял голову, чтобы лучше видеть. Что-то серое, бесформенное, мало похожее на человека, спускалось сверху вниз, едва выделяясь от травы
в призрачно-мутном
свете месяца. Только по движению тени да по легкому шороху осыпавшейся земли можно было уследить за ним.
Мутный
свет прямо падал на лицо этого человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата своей полуроты — Хлебникова. Он шел с обнаженной головой, держа шапку
в руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед. Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы. Он прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой своей шинели.
В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный
свет.
Эта бессонная лихорадочная ночь, чувство одиночества, ровный, матовый, неживой
свет луны, чернеющая глубина выемки под ногами, и рядом с ним молчаливый, обезумевший от побоев солдат — все, все представилось ему каким-то нелепым, мучительным сновидением, вроде тех снов, которые, должно быть, будут сниться людям
в самые последние дни мира.
— Положим, вас посадили
в тюрьму на веки вечные, и всю жизнь вы будете видеть из щелки только два старых изъеденных кирпича… нет, даже, положим, что
в вашей тюрьме нет ни одной искорки
света, ни единого звука — ничего!
— Да, — промолвил он с улыбкой
в голосе, — какой-нибудь профессор догматического богословия или классической филологии расставит врозь ноги, разведет руками и скажет, склонив набок голову: «Но ведь это проявление крайнего индивидуализма!» Дело не
в страшных словах, мой дорогой мальчик, дело
в том, что нет на
свете ничего практичнее, чем те фантазии, о которых теперь мечтают лишь немногие.
—
В вас что-то есть, какой-то внутренний
свет… я не знаю, как это назвать.
Она похожа на огромное здание с тысячами комнат,
в которых
свет, пение, чудные картины, умные, изящные люди, смех, танцы, любовь — все, что есть великого и грозного
в искусстве.
Подходя к своему дому, Ромашов с удивлением увидел, что
в маленьком окне его комнаты, среди теплого мрака летней ночи, брезжит чуть заметный
свет. «Что это значит? — подумал он тревожно и невольно ускорил шаги. — Может быть, это вернулись мои секунданты с условиями дуэли?»
В сенях он натолкнулся на Гайнана, не заметил его, испугался, вздрогнул и воскликнул сердито...
Она медлила уходить и стояла, прислонившись к двери.
В воздухе пахло от земли и от камней сухим, страстным запахом жаркой ночи. Было темно, но сквозь мрак Ромашов видел, как и тогда
в роще, что лицо Шурочки светится странным белым
светом, точно лицо мраморной статуи.