Неточные совпадения
— Э, чепуху
вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. —
Вы потребуете удовлетворения, а он скажет: «Нет… э-э-э… я, знаете ли, вээбще… э-э… не признаю дуэли. Я противник кровопролития… И кроме того, э-э… у нас
есть мировой судья…» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой.
Когда
вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы
пилите, отдергивайте шашку назад…
— А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо
вы, должно
быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю
вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир?
Р. Р. S.
Вы непременно, непременно должны
быть в собрании на вечере в следующую субботу. Я
вас заранее приглашаю на 3-ю кадриль. По значению!!!!!!
Тогда
вы не
будете за глаза так поносить друг друга.
— Как
вам не совестно! — наставительно заметила хозяйка. — Еще и
пить не умеете, а тоже… Я понимаю, вашему возлюбленному Назанскому простительно, он отпетый человек, но вам-то зачем? Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол… Ну зачем? Это все Назанский
вас портит.
— Кто это? — спокойно, точно он ожидал оклика, спросил Назанский, высунувшись наружу через подоконник. — А, это
вы, Георгий Алексеич? Подождите: через двери
вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку.
— А!
Вы были у Николаевых? — вдруг с живостью и с видимым интересом спросил Назанский. —
Вы часто бываете у них?
Наверно, Ромашов, такие женщины
есть, но мы с
вами их никогда не увидим.
Вы еще, может
быть, увидите, но я — нет.
Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это
было во время весеннего разлива, — и я —
вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете.
— Может
быть, — почем знать? —
вы тогда-то и вступите в блаженную сказочную жизнь.
— Василий Нилыч, я удивляюсь
вам, — сказал он, взяв Назанского за обе руки и крепко сжимая их. —
Вы — такой талантливый, чуткий, широкий человек, и вот… точно нарочно губите себя. О нет, нет, я не смею читать
вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы
вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы
вас оценить и
была бы
вас достойна. Я часто об этом думаю!..
Ведь
вы знаете, я прослужил сначала три года, потом
был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк.
Я любила
вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко
будет уйти от этого чувства.
Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности
быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянно унизительного всепрощения и не хочу, чтобы
вы их во мне возбуждали.
А другим
вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу.
Прощайте. Мысленно целую
вас в лоб… как покойника, потому что
вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что с временем оно
будет для
вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…»
— Дальше
вам не интересно, — сказал Назанский, вынимая из рук Ромашова письмо. — Это
было ее единственное письмо ко мне.
«Я знаю, что мне теперь делать! — говорилось в письме. — Если только я не умру на чахотку от вашего подлого поведения, то, поверьте, я жестоко отплачу
вам. Может
быть,
вы думаете, что никто не знает, где
вы бываете каждый вечер? Слепец! И у стен
есть уши. Мне известен каждый ваш шаг. Но, все равно, с вашей наружностью и красноречием
вы там ничего не добьетесь, кроме того, что N
вас вышвырнет за дверь, как щенка. А со мною советую
вам быть осторожнее. Я не из тех женщин, которые прощают нанесенные обиды.
P. S. Непременно,
будьте в ту субботу в собрании. Нам надо объясниться. Я для
вас оставлю 3-ю кадриль, но уж теперь не по значению.
А если и уйдут, то ходят потом в засаленной фуражке с околышком: „Эйе ла бонте… благородный русский офицер… компрене ву…“ [«
Будьте так добры…
вы понимаете…» (франц.).]
— Странный вопрос. Откуда же я могу знать?
Вам это, должно
быть, без сомнения, лучше моего известно… Готовы? Советую
вам продеть портупею под погон, а не сверху.
Вы знаете, как командир полка этого не любит. Вот так… Ну-с, поедемте.
— Да и вообще ваше поведение… — продолжал жестоким тоном Шульгович. — Вот
вы в прошлом году, не успев прослужить и года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от нее. Что ж, я не смею, понимаете ли — не смею не верить своему офицеру. Раз
вы говорите — матушка, пусть
будет матушка. Что ж, всяко бывает. Но знаете — все это как-то одно к одному, и, понимаете…
— А
вы водки? — спросил Шульгович. — Ведь
пьете?
— А отчего же
вы не вместе с супругой? Или, может
быть, Марья Викторовна не собирается сегодня?
Лех, который в продолжение его речи не раз покушался докончить свой рассказ, опять
было начал: «А вот, гето, я, братцы мои… да слушайте же, жеребцы
вы».
— Ха!
Вы мне морочите голову! Точно я не знаю, где
вы бываете… Но
будьте уверены…
— Я этого не прощу
вам. Слышите ли, никогда! Я знаю, почему
вы так подло, так низко хотите уйти от меня. Так не
будет же того, что
вы затеяли, не
будет, не
будет, не
будет! Вместо того чтобы прямо и честно сказать, что
вы меня больше не любите,
вы предпочитали обманывать меня и пользоваться мной как женщиной, как самкой… на всякий случай, если там не удастся. Ха-ха-ха!..
— Ну хорошо,
будем говорить начистоту, — со сдержанной яростью заговорил Ромашов. Он все больше бледнел и кусал губы. —
Вы сами этого захотели. Да, это правда: я не люблю
вас.
— И не любил никогда. Как и
вы меня, впрочем. Мы оба играли какую-то гадкую, лживую и грязную игру, какой-то пошлый любительский фарс. Я прекрасно, отлично понял
вас, Раиса Александровна.
Вам не нужно
было ни нежности, ни любви, ни простой привязанности.
Вы слишком мелки и ничтожны для этого. Потому что, — Ромашову вдруг вспомнились слова Назанского, — потому что любить могут только избранные, только утонченные натуры!
Вам не любви от меня нужно
было, а того, чтобы все видели
вас лишний раз скомпрометированной.
Неужели
вас не ужасает мысль, как гадки мы
были с
вами оба, принадлежа друг другу без любви, от скуки, для развлечения, даже без любопытства, а так… как горничные в праздники грызут подсолнышки.
— О, что мы делаем! — волновался Ромашов. — Сегодня напьемся пьяные, завтра в роту — раз, два, левой, правой, — вечером опять
будем пить, а послезавтра опять в роту. Неужели вся жизнь в этом? Нет,
вы подумайте только — вся, вся жизнь!
— Прошу помнить, подпоручик, что
вы обязаны
быть в роте за пять минут до прихода старшего субалтерн-офицера и за десять до ротного командира.
— То
есть, скажу я
вам: именно, у каждого генерала своя фантазия.
— Скажит-те пож-жалуйста! — тонко пропел Слива. — Видали мы таких миндальников, не беспокойтесь. Сами через год, если только
вас не выпрут из полка,
будете по мордасам щелкать. В а-атличнейшем виде. Не хуже меня.
— Если
вы будете бить солдат, я на
вас подам рапорт командиру полка.
— Охота
вам было ввязываться? — примирительно заговорил Веткин, идя рядом с Ромашовым. — Сами видите, что эта слива не из сладких.
Вы еще не знаете его, как я знаю. Он
вам таких вещей наговорит, что не
будете знать, куда деваться. А возразите, — он
вас под арест законопатит.
И он, хотя сидел рядом со мной и мы вместе
пили пиво, закричал на меня: «Во-первых, я
вам не поручик, а господин поручик, а во-вторых… во-вторых, извольте встать, когда
вам делает замечание старший чином!» И я встал и стоял перед ним как оплеванный, пока не осадил его подполковник Лех.
— То американцы… Эк
вы приравняли… Это дело десятое. А по-моему, если так думать, то уж лучше не служить. Да и вообще в нашем деле думать не полагается. Только вопрос: куда же мы с
вами денемся, если не
будем служить? Куда мы годимся, когда мы только и знаем — левой, правой, — а больше ни бе, ни ме, ни кукуреку. Умирать мы умеем, это верно. И умрем, дьявол нас задави, когда потребуют. По крайности не даром хлеб
ели. Так-то, господин филозуф. Пойдем после ученья со мной в собрание?
— Одно скверно, Ромашов, не умеете
вы пить.
Выпили рюмку и раскисли.
Беспутные прапорщики, вроде Лбова, идя к нему просить взаймы два целковых, так и говорили: «Иду смотреть зверинец». Это
был подход к сердцу и к карману старого холостяка. «Иван Антоныч, нет ли новеньких зверьков? Покажите, пожалуйста. Так
вы все это интересно рассказываете…»
— Очень рад служить
вам, подпоручик, очень рад. Ну, вот… какие еще там благодарности!.. Пустое… Я рад… Заходите, когда
есть время. Потолкуем.
— Спасибо, Ромочка, что приехали. Ах, я так боялась, что
вы откажетесь. Слушайте,
будьте сегодня милы и веселы. Не обращайте ни на что внимания.
Вы смешной: чуть
вас тронешь,
вы и завяли. Такая
вы стыдливая мимоза.
Ведь все это можно
было устроить у нас дома, в саду, —
вы знаете, какой у нас прекрасный сад — старый, тенистый.
—
Вы чудная, необыкновенная. Такой прекрасной
вы еще никогда не
были. Что-то в
вас поет и сияет. В
вас что-то новое, загадочное, я не понимаю что… Но…
вы не сердитесь на меня, Александра Петровна…
вы не боитесь, что
вас хватятся?
Где-то играла музыка, ее не
было видно, и мы с
вами танцевали…
О, если бы
вы были сильный!
— Ах, мне это самой больно, мой милый, мой дорогой, мой нежный! Но это необходимо. Итак, слушайте: я боюсь, что он сам
будет говорить с
вами об этом… Умоляю
вас, ради Бога,
будьте сдержанны. Обещайте мне это.