Воображение стало работать быстро. Ей тоже понадобился фиктивный брак… С какой радостью стою я с ней перед аналоем… Теперь это она идет об руку со мною… Это у нас с ней была какая-то бурная сцена три дня назад на пристани. Теперь я овладел собой. Я говорю ей, что более она не услышит от меня ни одного слова, не увидит ни одного взгляда, который выдаст мои чувства. Я заставлю замолчать мое сердце, хотя бы оно разорвалось от боли… Она
прижмется ко мне вот так… Она ценит мое великодушие… Голос ее дрожит и…
— Он догадается сам, — сказала Валентина Григорьевна сурово и жестко, и потом, как бы желая смягчить этот тон, она
прижалась ко мне и сказала: — Вы такой хороший, Потапыч… Оставайтесь всегда таким… Я буду часто вспоминать вас таким, как вы теперь… Люди так меняются… С каждой минутой в человеке что-нибудь умирает и что-нибудь рождается.
— О, не дрожи, моя красная калиночка!
Прижмись ко мне покрепче! — говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на шее, и садясь вместе с нею у дверей хаты. — Ты знаешь, что мне и часу не видать тебя горько.
Она трепетно
прижалась ко мне, как будто боялась чего-то, что-то заговорила, скоро, порывисто, как будто только и ждала меня, чтоб поскорей мне это рассказать. Но слова ее были бессвязны и странны; я ничего не понял, она была в бреду.
Она открыла зеркальную дверь, вделанную в стену шкафа; через плечо — на меня, ждала. Я послушно вышел. Но едва переступил порог — вдруг стало нужно, чтобы она
прижалась ко мне плечом — только на секунду плечом, больше ничего.
Неточные совпадения
Прижимаясь к теплому боку нахлебника,
я смотрел вместе с ним сквозь черные сучья яблонь на красное небо, следил за полетами хлопотливых чечеток, видел, как щеглята треплют маковки сухого репья, добывая его терпкие зерна, как с поля тянутся мохнатые сизые облака с багряными краями, а под облаками тяжело летят вороны
ко гнездам, на кладбище. Всё было хорошо и как-то особенно — не по-всегдашнему — понятно и близко.
Прижмется, бывало,
ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая
мне мать, как земля,
я тебя больше Варвары люблю!» А мать твоя, в ту пору, развеселая была озорница — бросится на него, кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
Потом она снова села
ко мне на диван, и мы сидели молча, близко
прижавшись друг
ко другу, до поры, пока не пришли старики, пропитанные запахом воска, ладана, торжественно тихие и ласковые.
Но она все бросалась
ко мне и
прижималась крепко, как будто в испуге, как будто прося защитить себя от кого-то, и когда уже легла в постель, все еще хваталась за мою руку и крепко держала ее, боясь, чтоб
я опять не ушел.
Она быстро взглянула на
меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив
ко мне два шага, вдруг обхватила
меня обеими руками, а лицом крепко-крепко
прижалась к моей груди.
Я с изумлением смотрел на нее.