Неточные совпадения
Юная мать смолкла, и только по временам какое-то тяжелое страдание, которое
не могло прорваться наружу движениями или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор, щекам.
Быть может, сердце матери почуяло, что вместе с новорожденным ребенком явилось на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Лет за десять до описываемых событий дядя Максим
был известен за самого опасного забияку
не только в окрестностях его имения, но даже в Киеве «на Контрактах» [«Контракты» — местное название некогда славной киевской ярмарки.].
Должно
быть, австрийцы тоже крепко осердились на дядю Максима. По временам в «Курьерке», исстари любимой газете панов помещиков, упоминалось в реляциях его имя в числе отчаянных гарибальдийских сподвижников, пока однажды из того же «Курьерка» паны
не узнали, что Максим упал вместе с лошадью на поле сражения. Разъяренные австрийцы, давно уже, очевидно, точившие зубы на заядлого волынца (которым, чуть ли
не одним, по мнению его соотечественников, держался еще Гарибальди), изрубили его, как капусту.
Теперь ему
было уже
не до дуэлей.
— Этот малый, — сказал он, пуская кольцо за кольцом, —
будет еще гораздо несчастнее меня. Лучше бы ему
не родиться.
— Пойми меня, Анна, — сказал Максим мягче. — Я
не стал бы напрасно говорить тебе жестокие вещи. У мальчика тонкая нервная организация. У него пока
есть все шансы развить остальные свои способности до такой степени, чтобы хотя отчасти вознаградить его слепоту. Но для этого нужно упражнение, а упражнение вызывается только необходимостью. Глупая заботливость, устраняющая от него необходимость усилий, убивает в нем все шансы на более полную жизнь.
Дойдя до холмика, они уселись на нем все трое. Когда мать приподняла мальчика с земли, чтобы посадить его поудобнее, он опять судорожно схватился за ее платье; казалось, он боялся, что упадет куда-то, как будто
не чувствуя под собой земли. Но мать и на этот раз
не заметила тревожного движения, потому что ее глаза и внимание
были прикованы к чудной весенней картине.
Природа раскинулась кругом, точно великий храм, приготовленный к празднику. Но для слепого это
была только необъятная тьма, которая необычно волновалась вокруг, шевелилась, рокотала и звенела, протягиваясь к нему, прикасаясь к его душе со всех сторон
не изведанными еще, необычными впечатлениями, от наплыва которых болезненно билось детское сердце.
Но задача
была не по силам темному мозгу ребенка, которому недоставало для этой работы зрительных представлений.
Дядя Максим убеждался все более и более, что природа, отказавшая мальчику в зрении,
не обидела его в других отношениях; это
было существо, которое отзывалось на доступные ему внешние впечатления с замечательною полнотой и силой.
«Кто знает, — думал старый гарибальдиец, — ведь бороться можно
не только копьем и саблей.
Быть может, несправедливо обиженный судьбою подымет со временем доступное ему оружие в защиту других, обездоленных жизнью, и тогда я
не даром проживу на свете, изувеченный старый солдат…»
Кто смотрел на него, как он уверенно выступал в комнатах, поворачивая именно там, где надо, и свободно разыскивая нужные ему предметы, тот мог бы подумать, если это
был незнакомый человек, что перед ним
не слепой, а только странно сосредоточенный ребенок с задумчивыми и глядевшими в неопределенную даль глазами.
Ему нипочем
была даже и хитрая скрипка, и
было время, когда в корчме, по воскресеньям, никто лучше
не мог сыграть «казака» или веселого польского «краковяка».
Она свистела там, где нужно
было петь, взвизгивала тогда, когда он ждал от нее томного дрожания, и вообще никак
не поддавалась его настроению.
В течение нескольких дней он бродил с насупленными бровями по полям и болотам, подходил к каждому кустику ивы, перебирал ее ветки, срезал некоторые из них, но, по-видимому, все
не находил того, что ему
было нужно.
Правда, само по себе это воспоминание
было не из особенно сладких, потому что связывалось с представлением об учительнице, старой немецкой девице Клапс, очень тощей, очень прозаичной и, главное, очень сердитой.
В тот же день послано
было письмо в город, но пока инструмент
был куплен и привезен из города в деревню, должно
было пройти
не менее двух-трех недель.
Все это наводило на мальчика чувство, близкое к испугу, и
не располагало в пользу нового неодушевленного, но вместе сердитого гостя. Он ушел в сад и
не слышал, как установили инструмент на ножках, как приезжий из города настройщик заводил его ключом, пробовал клавиши и настраивал проволочные струны. Только когда все
было кончено, мать велела позвать в комнату Петю.
Однако на этот раз ее ожидания
были обмануты: венскому инструменту оказалось
не по силам бороться с куском украинской вербы. Правда, у венского пианино
были могучие средства: дорогое дерево, превосходные струны, отличная работа венского мастера, богатство обширного регистра. Зато и у украинской дудки нашлись союзники, так как она
была у себя дома, среди родственной украинской природы.
Сначала слушала она с чувством гневного пренебрежения, стараясь лишь уловить смешные стороны в этом «глупом чириканье»; но мало-помалу — она и сама
не отдавала себе отчета, как это могло случиться, — глупое чириканье стало овладевать ее вниманием, и она уже с жадностью ловила задумчиво-грустные
напевы.
«Да, — думала она про себя, побежденная и завоеванная в свою очередь, — тут
есть какое-то совсем особенное, истинное чувство… чарующая поэзия, которую
не выучишь по нотам».
Он, слепой,
будет собирать сотни разряженных франтов и барынь,
будет им разыгрывать разные там… вальсы и ноктюрны (правду сказать, дальше этих „вальсов“ и „ноктюрнов“
не шли музыкальные познания Максима), а они
будут утирать слезы платочками.
— А что ж? — ответил Иохим на предложение пана. —
Пел когда-то и я
не хуже людей. Только, может, и наша мужицкая песня тоже вам
не по вкусу придется, пане? — уязвил он слегка собеседника.
— Ну,
не бреши по-пустому, — сказал Максим. — Песня хорошая —
не дудке чета, если только человек умеет
петь как следует. Вот послушаем, Петрусю, Иохимову песню. Поймешь ли ты только, малый?
— Эх, малый! Это
не хлопские песни… Это песни сильного, вольного народа. Твои деды по матери
пели их на степях по Днепру и по Дунаю, и на Черном море… Ну, да ты поймешь это когда-нибудь, а теперь, — прибавил он задумчиво, — боюсь я другого…
Он боялся, что темная голова ребенка
не в состоянии
будет усвоить картинного языка народной поэзии.
Но
не все же это
были только нищие и ремесленники с гнусавыми голосами, и
не все они лишились зрения только под старость.
Таким образом слепота
не помешала правильному физическому развитию, и влияние ее на нравственный склад ребенка
было по возможности ослаблено.
Фортепиано
было богаче, звучнее и полнее, но оно стояло в комнате, тогда как дудку можно
было брать с собой в поле, и ее переливы так нераздельно сливались с тихими вздохами степи, что порой Петрусь сам
не мог отдать себе отчета, ветер ли навевает издалека смутные думы, или это он сам извлекает их из своей свирели.
Таким образом, день мальчика
был заполнен, нельзя
было пожаловаться на скудость получаемых им впечатлений. Казалось, он жил полною жизнью, насколько это возможно для ребенка. Казалось также, что он
не сознает и своей слепоты.
Несмотря на то, что обоим супругам в общей сложности
было не менее ста лет, они поженились сравнительно недавно, так как пан Якуб долго
не мог сколотить нужной для аренды суммы и потому мыкался в качестве «эконома» по чужим людям, а пани Агнешка, в ожидании счастливой минуты, жила в качестве почетной «покоювки» у графини Потоцкой.
Это обстоятельство
не помешало, однако, супружескому счастью, и плодом этой поздней любви явилась единственная дочь, которая
была почти ровесницей слепому мальчику.
Но все это делалось с такою искреннею снисходительностью, как будто для нее лично это
было вовсе
не нужно.
Действительно, дня три девочка совсем
не приходила. Но на четвертый Петрусь услышал ее шаги внизу, на берегу реки. Она шла тихо; береговая галька легко шуршала под ее ногами, и она
напевала вполголоса польскую песенку.
Все это
было сделано так неожиданно и быстро, что девочка, пораженная удивлением,
не могла сказать ни слова; она только глядела на него широко открытыми глазами, в которых отражалось чувство, близкое к ужасу.
Он сидел на том же месте, озадаченный, с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать
не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он
не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это
было неясно и смутно, оно доставляло
не меньше страдания.
— Я
не знаю, какое оно, —
был печальный ответ. — Я его только… чувствую…
— А как же ты?.. — начала
было она и вдруг застенчиво смолкла,
не желая продолжать щекотливого допроса. Но он ее понял.
— Ну и я
не боюсь. Разве может
быть, чтобы мужчина простудился скорее женщины? Дядя Максим говорит, что мужчина
не должен ничего бояться: ни холода, ни голода, ни грома, ни тучи.
Во-первых, он полагал, что если женщина умеет записать белье и вести домашнюю расходную книгу, то этого совершенно достаточно; во-вторых, он
был добрый католик и считал, что Максиму
не следовало воевать с австрийцами, вопреки ясно выраженной воле «отца папежа».
— Secundo, я шляхтич славного герба, в котором вместе с «копной и вороной» недаром обозначается крест в синем поле. Яскульские,
будучи хорошими рыцарями,
не раз меняли мечи на требники и всегда смыслили кое-что в делах неба, поэтому ты должна мне верить. Ну а в остальном, что касается orbisterrarum, то
есть всего земного, слушай, что тебе скажет пан Максим Яценко, и учись хорошо.
Теперь мальчик
не искал уже полного уединения; он нашел то общение, которого
не могла ему дать любовь взрослых, и в минуту чуткого душевного затишья ему приятна
была ее близость.
Маленькая знакомка Петра представляла в себе все черты этого типа, который редко вырабатывается жизнью и воспитанием; он, как талант, как гений, дается в удел избранным натурам и проявляется рано. Мать слепого мальчика понимала, какое счастье случай послал ее сыну в этой детской дружбе. Понимал это и старый Максим, которому казалось, что теперь у его питомца
есть все, чего ему еще недоставало, что теперь душевное развитие слепого пойдет тихим и ровным, ничем
не смущаемым ходом…
Эти толчки природы, ее даровые откровения, казалось, доставляли ребенку такие представления, которые
не могли
быть приобретены личным опытом слепого, и Максим угадывал здесь неразрывную связь жизненных явлений, которая проходит, дробясь в тысяче процессов, через последовательный ряд отдельных жизней.
Оба, и мать и сын, так
были поглощены своим занятием, что
не заметили прихода Максима, пока он, в свою очередь, очнувшись от удивления,
не прервал сеанс вопросом...
— Послушай меня, Анна, — сказал он, оставшись наедине с сестрою. —
Не следует будить в мальчике вопросов, на которые ты никогда, никогда
не в состоянии
будешь дать полного ответа.
Таким образом, сколько бы ни старался Максим устранять все внешние вызовы, он никогда
не мог уничтожить внутреннего давления неудовлетворенной потребности. Самое большее, что он мог достигнуть своею осмотрительностью, это —
не будить ее раньше времени,
не усиливать страданий слепого. В остальном тяжелая судьба ребенка должна
была идти своим чередом, со всеми ее суровыми последствиями.
Казалось, так
было хорошо. Мать видела, что огражденная будто стеной душа ее сына дремлет в каком-то заколдованном полусне, искусственном, но спокойном. И она
не хотела нарушать этого равновесия, боялась его нарушить.
Он знал народ, как знали его помещики, то
есть он знал каждого мужика своей деревни и у каждого мужика знал каждую корову и чуть
не каждый лишний карбованец в мужицкой мошне.
От этого, пожалуй,
не прочь
были и старики, но все же они никогда
не могли договориться с молодежью до какого-либо соглашения.