Неточные совпадения
Поэтому одной
из его главных забот было лечение
себя и нас.
Для вящей убедительности на виньетке были изображены три голых человека изрядного телосложения,
из коих один стоял под душем, другой сидел в ванне, а третий с видимым наслаждением опрокидывал
себе в глотку огромную кружку воды…
И, не дожидаясь ответа, он начал шагать
из угла в угол, постукивая палкой, слегка волоча левую ногу и, видимо, весь отдаваясь проверке на
себе психологического вопроса. Потом опять остановился против меня и сказал...
В это время я ясно припоминаю
себя в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать
себе отчет, какая идея овладела в то время моим умом, помню только, что на вопрос одного
из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
Иногда, в жаркий полдень, я разыскивал эту кошку, брал ее с
собой на задний двор, где у нас лежали кузова старых саней, и, улегшись в одном
из этих кузовов, принимался ласкать ее.
Отец решил как-то, что мне и младшему брату пора исповедываться, и взял нас с
собой в церковь. Мы отстояли вечерню. В церкви было почти пусто, и по ней ходил тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся.
Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал голову исповедующегося и сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
Но, увы! — вглядываясь в живые картины, выступающие для меня теперь
из тумана прошлого, я решительно вижу
себя вынужденным отказаться от этого эффектного мотива.
Просто, реально и тепло автор рассказывал, как Фомка
из Сандомира пробивал
себе трудную дорогу в жизни, как он нанялся в услужение к учителю в монастырской школе, как потом получил позволение учиться с другими учениками, продолжая чистить сапоги и убирать комнату учителя, как сначала над ним смеялись гордые паничи и как он шаг за шагом обгонял их и первым кончил школу.
Знакомство с деревней, которое я вынес
из этого чтения, было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает — было ли бы оно вернее, если бы я в то время только жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает
себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал
себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть
из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
Мы сделали
себе деревянные сабли, а
из простынь состряпали фантастические мантии.
Было раннее утро. Сквозь дремоту я слышал, как мать говорила
из соседней комнаты, чтобы открыли ставни. Горничная вошла в спальню, отодвинула задвижку и вышла на двор, чтобы исполнить приказание. И когда она вышла, скрипнув дверью, меня опять захватил еще не рассеявшийся утренний сон. И в нем я увидел
себя Наполеоном.
Оказалось, что по количеству случаев порки она далеко оставила за
собой все остальные: в 1858 году
из шестисот учеников было высечено двести девяносто.
Крыштанович рассказал мне, улыбаясь, что над ним только что произведена «экзекуция»… После уроков, когда он собирал свои книги, сзади к нему подкрался кто-то
из «стариков», кажется Шумович, и накинул на голову его собственный башлык. Затем его повалили на парту, Крыштанович снял с
себя ремень, и «козе» урезали десятка полтора ремней. Закончив эту операцию, исполнители кинулись
из класса, и, пока Домбровекий освобождался от башлыка, они старались обратить на
себя внимание Журавского, чтобы установить alibi.
Никто
из мелких канцеляристов туда не допускался, и ключ отец хранил у
себя.
Такие ростки я, должно быть, вынес в ту минуту
из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове, может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали
себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Из первых учеников я давно спустился к середине и нахожу это наиболее для
себя подходящим: честолюбие меня не мучит, тройки не огорчают… А зато на пруду в эти лунные ночи грудь дышит так полно, и под свободные движения так хорошо работает воображение… Луна подымается, заглядывает в пустые окна мертвого замка, выхватывает золотой карниз, приводит в таинственное осторожное движение какие-то неясные тени… Что-то шевелится, что-то дышит, что-то оживает…
— Что он понимает, этот малыш, — сказал он с пренебрежением. Я в это время, сидя рядом с теткой, сосредоточенно пил
из блюдечка чай и думал про
себя, что я все понимаю не хуже его, что он вообще противный, а баки у него точно прилеплены к щекам. Вскоре я узнал, что этот неприятный мне «дядя» в Киеве резал лягушек и трупы, не нашел души и не верит «ни в бога, ни в чорта».
Вдруг
из классной двери выбегает малыш, преследуемый товарищем. Он ныряет прямо в толпу, чуть не сбивает с ног Самаревича, подымает голову и видит над
собой высокую фигуру, сухое лицо и желчно — злые глаза. Несколько секунд он испуганно смотрит на неожиданное явление, и вдруг с его губ срывается кличка Самаревича...
— А! Прошу вас, мой благодатель, — говаривал с видом беспомощного отчаяния один
из этих несчастных. — Ну как тут быть, когда человек не знает, какой статьей закона следует гнать
из огорода гуся, а какой поросенка. А он загоняет
себе чужих и ничего не боится.
Себя автор называл не иначе, как «сиротой — дворянином», противника — «именующимся капитаном» (мой дядя был штабс — капитаном в отставке), имение его называлось почему-то «незаконно приобретенным», а рабочие — «безбожными»… «И как будучи те возы на дороге, пролегающей мимо незаконно приобретенного им, самозванцем Курцевичем, двора, то оный самозванный капитан со своей безбожною и законопротивною бандою, выскочив
из засады с великим шумом, криком и тумультом, яко настоящий тать, разбойник и публичный грабитель, похватав за оброти собственных его сироты — дворянина Банькевича лошадей, а волов за ярма, — сопроводили оных в его, Курцевича, клуню и с великим поспехом покидали в скирды.
Из чего явствует, что именующий
себя сиротой — дворянином Банькевич повинен не токмо в клеветническом оболгании его, Курцевича, но сверх того и в дерзостном пренебрежении высочайшего имени, на указах обозначенного.
И объяснялось это, кажется, глубокой иронией, с которою он относился к своей родной деревне, Гарному Лугу, и ко всему, что
из него исходило, значит — в том числе и к
себе.
Было еще довольно тепло, только по утрам становились заморозки, и Антось, с инстинктом дикого животного, удалился
из людской и устроил
себе пристанище на чердаке брошенной водяной мельницы, в конце пруда, совершенно заросшего зеленой ряской.
Инцидент был исчерпан. В первый еще раз такое столкновение разрешилось таким образом. «Новый учитель» выдержал испытание. Мы были довольны и им, и — почти бессознательно —
собою, потому что также в первый раз не воспользовались слабостью этого юноши, как воспользовались бы слабостью кого-нибудь
из «старых». Самый эпизод скоро изгладился
из памяти, но какая-то ниточка своеобразной симпатии, завязавшейся между новым учителем и классом, осталась.
Вскоре Игнатович уехал в отпуск,
из которого через две недели вернулся с молоденькой женой. Во втором дворе гимназии было одноэтажное здание, одну половину которого занимала химическая лаборатория. Другая половина стояла пустая; в ней жил только сторож, который называл
себя «лабаторщиком» (от слова «лабатория»). Теперь эту половину отделали и отвели под квартиру учителя химии. Тут и водворилась молодая чета.
Было и еще два — три молодых учителя, которых я не знал. Чувствовалось, что в гимназии появилась группа новых людей, и общий тон поднялся. Кое-кто
из лучших, прежних, чувствовавших
себя одинокими, теперь ожили, и до нас долетали отголоски споров и разногласий в совете. В том общем хоре, где до сих пор над голосами среднего тембра и регистра господствовали резкие фальцеты автоматов и маниаков, стала заметна новая нотка…
Осложнение сразу разрешилось. Мы поняли, что
из вчерашнего происшествия решительно никаких последствий собственно для учения не вытекает и что авторитет учителя установлен сразу и прочно. А к концу этого второго урока мы были уж целиком в его власти. Продиктовав, как и в первый раз, красиво и свободно дальнейшее объяснение, он затем взошел на кафедру и, раскрыв принесенную с
собой толстую книгу в новом изящном переплете, сказал...
До сих пор в душе моей, как аромат цветка, сохранилось особое ощущение, которое я уносил с
собой из квартиры Авдиева, ощущение любви, уважения, молодой радости раскрывающегося ума и благодарности за эту радость…
Но я все-таки не мог примириться с мыслью, что Авдиева «выводили
из клуба» и многие считают
себя вправе называть его пьяницей.
Однажды Авдиев, чтобы заинтересовать нас Добролюбовым, прочитал у
себя в квартире отрывки
из его статей и, между прочим, «Размышления гимназиста».
Позволю
себе напомнить, что я пишу не критическую статью и не литературное исследование, а только пытаюсь восстановить впечатление, которое молодежь моего поколения получала
из своего тогдашнего (правда, неполного) знакомства с самыми распространенными произведениями Шевченко.
Одна
из героинь рекомендует
себя: я переросла Веру Павловну (
из «Что делать?»).
Реалистическая литература внесла сюда свою долю:
из реакции романтизму я отверг по отношению к
себе всякие преувеличенно героические иллюзии.
Он не знал, что для меня «тот самый» значило противник Добролюбова. Я его
себе представлял иначе. Этот казался умным и приятным. А то обстоятельство, что человек, о котором (хотя и не особенно лестно) отозвался Добролюбов, теперь появился на нашем горизонте, — казалось мне чудом
из того нового мира, куда я готовлюсь вступить. После купанья Андрусский у своих дверей задержал мою руку и сказал...
В один
из последних вечеров, когда я прогуливался по шоссе, все время нося с
собой новое ощущение свободы, —
из сумеречной и пыльной мглы, в которой двигались гуляющие обыватели, передо мною вынырнули две фигуры: один
из моих товарищей, Леонтович, шел под руку с высоким молодым человеком в синих очках и мягкой широкополой шляпе на длинных волосах. Фигура была, очевидно, не ровенская.