Неточные совпадения
Голова у меня
в детстве была большая, и при падениях я часто стукался ею об пол.
Дорожка
в нескольких саженях впереди круто опускалась книзу, и я глядел, как на этом изломе исчезали сначала ноги, потом туловища, потом
головы нашей компании.
Однажды
в это время я вбежал
в спальню матери и увидел отца и мать с заплаканными лицами. Отец нагнулся и целовал ее руку, а она ласково гладила его по
голове и как будто утешала
в чем-то, как ребенка. Я никогда ранее не видел между отцом и матерью ничего подобного, и мое маленькое сердчишко сжалось от предчувствия.
Для вящей убедительности на виньетке были изображены три
голых человека изрядного телосложения, из коих один стоял под душем, другой сидел
в ванне, а третий с видимым наслаждением опрокидывал себе
в глотку огромную кружку воды…
В этой комнате стояла широкая бадья с холодной водой, и отец, предварительно проделав всю процедуру над собой, заставил нас по очереди входить
в бадью и, черпая жестяной кружкой ледяную воду, стал поливать нас с
головы до ног.
Кучер хозяйской коляски, казавшийся очень важным
в серой ливрее, въезжая
в ворота, всякий раз должен был низко наклонять
голову, чтобы ветки не сорвали его высокую шляпу с позументной лентой и бантом…
Отец решил как-то, что мне и младшему брату пора исповедываться, и взял нас с собой
в церковь. Мы отстояли вечерню.
В церкви было почти пусто, и по ней ходил тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся. Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал
голову исповедующегося и сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
После этого и самое окно, приходившееся вровень с землей, раскрывалось, и
в нем появлялась
голова человека
в ночном колпаке.
Но как только мальчик робко приблизился, Уляницкий с быстротою кошки схватил его, нагнул, зажал
голову в свои колени, спустил штанишки, и
в воздухе засвистел пучок розог.
Однажды, когда он весь погрузился
в процесс бритья и, взяв себя за кончик носа, выпятил языком подбриваемую щеку, старший брат отодвинул через форточку задвижку окна, осторожно спустился
в комнату и открыл выходную дверь. Обеспечив себе таким образом отступление, он стал исполнять среди комнаты какой-то дикий танец: прыгал, кривлялся, вскидывал ноги выше
головы и кричал диким голосом: «
Гол, шлеп, тана — на»…
Ноги он ставил так, как будто они у него вовсе не сгибались
в коленях, руки скруглил, так что они казались двумя калачами,
голову вздернул кверху и глядел на нас с величайшим презрением через плечо, очевидно, гордясь недавно надетым новым костюмом и, может быть, подражая манерам кого-нибудь из старшей ливрейной дворни.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь
в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам
в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей
голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
В огромной
голове светились два огненных глаза, изо рта пыхало пламя.
Но вот, при первых же звуках зловещего воя, вдруг произошла какая-то возня, из
головы мары посыпался сноп искр, и сама она исчезла, а солдат, как ни
в чем не бывало, через некоторое время закричал лодку…
Отец дал нам свое объяснение таинственного события. По его словам, глупых людей пугал какой-то местный «гультяй» — поповский племянник, который становился на ходули, драпировался простынями, а на
голову надевал горшок с углями,
в котором были проделаны отверстия
в виде глаз и рта. Солдат будто бы схватил его снизу за ходули, отчего горшок упал, и из него посыпались угли. Шалун заплатил солдату за молчание…
В городе же остался труп: с столба сорвался рабочий, попал подбородком на крюк, и ему разрезало
голову…
Сноп качался над
головами парубков
в бараньих шапках и девушек
в венках из васильков.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто
в доме ни на минуту не мог забыть о том, что
в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя
голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Отец, все так же с любопытством вглядываясь
в него своими повеселевшими глазами, молча кивнул
головой.
Незадолго перед этим Коляновской привезли
в ящике огромное фортепиано. Человек шесть рабочих снимали его с телеги, и когда снимали, то внутри ящика что-то глухо погромыхивало и звенело. Одну минуту, когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая над людьми, дрогнула и, казалось, готова была обрушиться на их
головы… Мгновение… Сильные руки сделали еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу…
Еврейский мальчик, бежавший
в ремесленное училище; сапожный ученик с выпачканным лицом и босой, но с большим сапогом
в руке; длинный верзила, шедший с кнутом около воза с глиной; наконец, бродячая собака, пробежавшая мимо меня с опущенной
головой, — все они, казалось мне, знают, что я — маленький мальчик,
в первый раз отпущенный матерью без провожатых, у которого, вдобавок,
в кармане лежит огромная сумма
в три гроша (полторы копейки).
Нельзя сказать, чтобы
в этом пансионе господствовало последнее слово педагогической науки. Сам Рыхлинский был человек уже пожилой, на костылях. У него была коротко остриженная квадратная
голова, с мясистыми чертами широкого лица; плечи от постоянного упора на костыли были необыкновенно широки и приподняты, отчего весь он казался квадратным и грузным. Когда же, иной раз, сидя
в кресле, он протягивал вперед свои жилистые руки и, вытаращив глаза, вскрикивал сильным голосом...
В больших, навыкате, глазах (и кто только мог находить их красивыми!) начинала бегать какая-то зеленоватая искорка. Все мое внимание отливало к пяти уколам на верхушке
головы, и я отвечал тихо...
Я начинал что-то путать. Острия ногтей все с большим нажимом входили
в мою кожу, и последние проблески понимания исчезали… Была только зеленая искорка
в противных глазах и пять горячих точек на
голове. Ничего больше не было…
Голова в воде, и
в обеих ноздрях… по раку!..
Я вспоминаю одного из этих униатских священников, высокого старика с огромной седой бородой, с дрожащею
головой и большим священническим жезлом
в руках.
Эта драма ударила
в мою
голову, как крепкое вино, опьянением романтизма.
Он сжимал кулак и тряс им над
головой, как будто
в нем зажата уже матушка Москва. Наш приятель — старый солдат Афанасий укоризненно мотал
головой и говорил...
На длинных возах с «драбинами»,
в каких возят снопы, сидели кучей повстанцы, некоторые с повязанными
головами и руками на перевязях.
Я очень сконфузился и не знал, что ответить, а Буткевич после урока подошел ко мне, запустил руки
в мои волосы, шутя откинул назад мою
голову и сказал опять...
На следующий день он не пришел на уроки, и я сидел рядом с его пустым местом, а
в моей
голове роились воспоминания вчерашнего и смутные вопросы.
Сначала словесник Шавров произнес речь, которая совсем не сохранилась
в моей памяти, а затем на эстраду выступил гимназист, небольшого роста, с большой курчавой
головой.
Старик, глубоко растроганный, плакал, но
в это время юморист дядя Петр печально покачал
головой и ответил горькой шуткой...
На рассвете, не помню уже где именно, —
в Новоград — Волынске или местечке Корце, — мы проехали на самой заре мимо развалин давно закрытого базилианского монастыря — школы… Предутренний туман застилал низы длинного здания, а вверху резко чернели ряды пустых окон… Мое воображение населяло их десятками детских
голов, и среди них знакомое, серьезное лицо Фомы из Сандомира, героя первой прочитанной мною повести…
На
голове у него тоже порыжелый и выцветший картуз с толстым козырем, рот раскрыт, и
в него лезут назойливые дорожные мухи…
Он встретил нас
в самый день приезда и, сняв меня, как перышко, с козел, галантно помог матери выйти из коляски. При этом на меня пахнуло от этого огромного человека запахом перегара, и мать, которая уже знала его раньше, укоризненно покачала
головой. Незнакомец стыдливо окосил глаза, и при этом я невольно заметил, что горбатый сизый нос его свернут совершенно «набекрень», а глаза как-то уныло тусклы…
Когда
голова наклонялась, архивариус целовал судью
в живот, когда поднималась, он целовал
в плечо и все время приговаривал голосом,
в который старался вложить как можно больше убедительности...
Во время проверочного экзамена я блестяще выдержал по всем предметам, но измучил учителя алгебры поразительным невежеством. Инспектор,
в недоумении качая
головой, сказал отцу, ожидавшему
в приемной...
Считая
в году по двести пятьдесят дней, проведенных
в классах или церкви, и по четыре — пять учебных часов ежедневно — это составит около восьми тысяч часов,
в течение которых вместе со мною сотни молодых
голов и юных душ находились
в непосредственной власти десятков педагогов.
Еще
в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над
головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над
головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
В лице Лотоцкого появилось выражение, напоминающее кота, когда у него щекочут за ухом.
Голова его закидывалась назад, большой нос нацелился
в потолок, а тонкий широкий рот раскрывался, как у сладостно квакающей лягушки.
Голоса Лотоцкого давно уже не было слышно,
голова его запрокинулась на спинку учительского кресла, и только белая рука с ослепительной манжеткой отбивала
в воздухе такт карандашом, который он держал
в двух пальцах…
А
в середине карты —
в каком-то туманном клубке виднелась
голова на тонкой извивающейся шее, и колющие глаза остро глядели на меня
в ожидании ответа…
Учитель немецкого языка, Кранц… Подвижной человек, небольшого роста, с
голым лицом, лишенным растительности, сухой, точно сказочный лемур, состоящий из одних костей и сухожилий. Казалось, этот человек сознательно стремился сначала сделать свой предмет совершенно бессмысленным, а затем все-таки добиться, чтобы ученики его одолели. Всю грамматику он ухитрился превратить
в изучение окончаний.
В каждом классе у Кранца были избранники, которых он мучил особенно охотно…
В первом классе таким мучеником был Колубовский, маленький карапуз, с большой
головой и толстыми щеками… Входя
в класс, Кранц обыкновенно корчил примасу и начинал брезгливо водить носом. Все знали, что это значит, а Колубовский бледнел.
В течение урока эти гримасы становились все чаще, и, наконец, Кранц обращался к классу...
Разумеется, кроме маниаков, вроде Лотоцкого или Самаревича,
в педагогическом хоре, настраивавшем наши умы и души, были также голоса среднего регистра, тянувшие свои партитуры более или менее прилично. И эти, конечно, делали главную работу: добросовестно и настойчиво перекачивали фактические сведения из учебников
в наши
головы. Не более, но и не менее… Своего рода живые педагогические фонографы…
И вдруг гигант подымается во весь рост, а
в высоте бурно проносится ураган крика. По большей части Рущевич выкрикивал при этом две — три незначащих фразы, весь эффект которых был
в этом подавляющем росте и громовых раскатах. Всего страшнее было это первое мгновение: ощущение было такое, как будто стоишь под разваливающейся скалой. Хотелось невольно — поднять руки над
головой, исчезнуть, стушеваться, провалиться сквозь землю.
В карцер после этого мы устремлялись с радостью, как
в приют избавления…
А подо мною,
в какой-нибудь там Америке, что ли, стоит антипод подошвами ко мне, а
головой, значит, книзу?
— И все это ничего не значит. У каждого верх над своей
головой, а низ —
в центре земли… А бог везде, — вверху, и внизу, и по сторонам. Значит, всюду и можно к нему обращаться. Слушай, Казимир. Был ты этот раз у Яна?
Точно за порогом церкви кто-то неслышным ударом выкидывал из
головы все, что читалось и пелось
в эти два часа.