Неточные совпадения
Потом показал ей
свои «записи» и говорил — кажется, очень хорошо — о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала — и вдруг из синих
глаз слеза, другая, третья — прямо на раскрытую страницу (стр. 7‑я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.
Она подошла к статуе курносого поэта и, завесив шторой дикий огонь
глаз, там, внутри, за
своими окнами, сказала на этот раз, кажется, совершенно серьезно (может быть, чтобы смягчить меня), сказала очень разумную вещь...
И вдруг одна из этих громадных рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест — и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер. Это был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник
своими стихами. И загремели над трибунами божественные медные ямбы — о том, безумном, со стеклянными
глазами, что стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия
своих безумств.
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои
глаза — тысячи
глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем
своем ложе.
Он насупился, тер затылок — этот
свой чемоданчик с посторонним, непонятным мне багажом. Пауза. Вот нашел в чемоданчике что-то, вытащил, развертывает, развернул — залакировались смехом
глаза, вскочил.
Это были удостоверения, что мы — больны, что мы не можем явиться на работу. Я крал
свою работу у Единого Государства, я — вор, я — под Машиной Благодетеля. Но это мне — далеко, равнодушно, как в книге… Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я — мои
глаза, губы, руки — я знал: так нужно.
Я растерянно кивнул головой. Он посмотрел на меня, рассмеялся остро, ланцетно. Тот, другой, услышал, тумбоного протопал из
своего кабинета,
глазами подкинул на рога моего тончайшего доктора, подкинул меня.
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые
глаза, упорно повторяющие одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в
глаза — в эти шахты из поверхностного мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в
своей нелепой, грязной куче листьев, в
своей невычисленной жизни — счастливее нас?»
И висела над столом. Опущенные
глаза, ноги, руки. На столе еще лежит скомканный розовый талон т о й. Я быстро развернул эту
свою рукопись — «МЫ» — ее страницами прикрыл талон (быть может, больше от самого себя, чем от О).
Вот я — сейчас в ногу со всеми — и все-таки отдельно от всех. Я еще весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают
свою индивидуальность — только засоренный
глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый
глаз, палец, зуб — их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание — это только болезнь?
Это я Второму Строителю. Лицо у него — фаянс, расписанный сладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (
глаза, губы), но они сегодня какие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полуслове и стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе — чуть заметный белый квадратик — наклеена бумажка. И меня всего трясет — может быть, от смеха, — да, я сам слышу, как я смеюсь (знаете ли вы это, когда вы сами слышите
свой смех?).
— Да, я знаю, — ответила мне. И потом — все еще держа у меня на плечах
свои руки и
глазами не отпуская моих
глаз: — Тогда — до завтра. Завтра — в двенадцать: ты помнишь?
О — медленно оседала в
своем кресле — будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые — засасывающие синей пустотой —
глаза. Устало...
— Ага-а, — торжествующий затылок повернулся — я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-то заглавие, он как-то весь вылез из этого вечного
своего подлобья, и на лице у него — около
глаз, около губ — пучками волос росли лучи, он улыбался.
Неточные совпадения
Да сказать Держиморде, чтобы не слишком давал воли кулакам
своим; он, для порядка, всем ставит фонари под
глазами — и правому и виноватому.
И точно: час без малого // Последыш говорил! // Язык его не слушался: // Старик слюною брызгался, // Шипел! И так расстроился, // Что правый
глаз задергало, // А левый вдруг расширился // И — круглый, как у филина, — // Вертелся колесом. // Права
свои дворянские, // Веками освященные, // Заслуги, имя древнее // Помещик поминал, // Царевым гневом, Божиим // Грозил крестьянам, ежели // Взбунтуются они, // И накрепко приказывал, // Чтоб пустяков не думала, // Не баловалась вотчина, // А слушалась господ!
Помещик так растрогался, // Что правый
глаз заплаканный // Ему платочком вытерла // Сноха с косой распущенной // И чмокнула старинушку // В здоровый этот
глаз. // «Вот! — молвил он торжественно // Сынам
своим наследникам // И молодым снохам. — // Желал бы я, чтоб видели // Шуты, врали столичные, // Что обзывают дикими // Крепостниками нас, // Чтоб видели, чтоб слышали…»
Гремит на Волге музыка. // Поют и пляшут девицы — // Ну, словом, пир горой! // К девицам присоседиться // Хотел старик, встал на ноги // И чуть не полетел! // Сын поддержал родителя. // Старик стоял: притопывал, // Присвистывал, прищелкивал, // А
глаз свое выделывал — // Вертелся колесом!
И рассказали странники, // Как встретились нечаянно, // Как подрались, заспоривши, // Как дали
свой зарок // И как потом шаталися, // Искали по губерниям // Подтянутой, Подстреленной, // Кому живется счастливо. // Вольготно на Руси? // Влас слушал — и рассказчиков //
Глазами мерял: — Вижу я, // Вы тоже люди странные! — // Сказал он наконец. — // Чудим и мы достаточно. // А вы — и нас чудней! —