Неточные совпадения
Направо
от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево — О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на
руке; и с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все были разные…
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал
от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой
руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все время видит. Понимаете? И вот вдруг — у вас странное ощущение:
руки — посторонние, мешают, и я ловлю себя на том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю
руками. Или вдруг — непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни за что, шея — закована. И я бегу, бегу все быстрее и спиною чувствую: быстрее за мною тень, и
от нее — никуда, никуда…
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние
руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной
от огня поверхностью, где «душа».
Тут. Я увидел: у старухиных ног — куст серебристо-горькой полыни (двор Древнего Дома — это тот же музей, он тщательно сохранен в доисторическом виде), полынь протянула ветку на
руку старухе, старуха поглаживает ветку, на коленях у ней —
от солнца желтая полоса. И на один миг: я, солнце, старуха, полынь, желтые глаза — мы все одно, мы прочно связаны какими-то жилками, и по жилкам — одна общая, буйная, великолепная кровь…
Протягивая ко мне сучковатой
рукой письмо, Ю вздохнула. Но этот вздох только чуть колыхнул ту занавесь, какая отделяла меня
от мира: я весь целиком спроектирован был на дрожавший в моих
руках конверт, где — я не сомневался — письмо
от I.
И висела над столом. Опущенные глаза, ноги,
руки. На столе еще лежит скомканный розовый талон т о й. Я быстро развернул эту свою рукопись — «МЫ» — ее страницами прикрыл талон (быть может, больше
от самого себя, чем
от О).
…Всю ночь — какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову
руками от крыльев. А потом — стул. Но стул — не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя — и левая задняя, левая передняя — и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее — и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.
В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов был отделить
от меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос...
Я продолжаю. Завтра я увижу все то же, из года в год повторяющееся и каждый раз по-новому волнующее зрелище: могучую Чашу Согласия, благоговейно поднятые
руки. Завтра — день ежегодных выборов Благодетеля. Завтра мы снова вручим Благодетелю ключи
от незыблемой твердыни нашего счастья.
Слегка привстав, я оглянулся кругом — и встретился взглядом с любяще-тревожными, перебегающими
от лица к лицу глазами. Вот один поднял
руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще… Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне — как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио — ответная дрожь.
Первая мысль — кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала
руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: «Если
от нефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что — »
Это уже не на экране — это во мне самом, в стиснутом сердце, в застучавших часто висках. Над моей головой слева, на скамье, вдруг выскочил R-13 — брызжущий, красный, бешеный. На
руках у него — I, бледная, юнифа
от плеча до груди разорвана, на белом — кровь. Она крепко держала его за шею, и он огромными скачками — со скамьи на скамью — отвратительный и ловкий, как горилла, — уносил ее вверх.
А внизу — образно изогнутая спина, прозрачно колыхающиеся
от гнева или
от волнения крылья-уши. Поднявши вверх правую
руку и беспомощно вытянув назад левую — как больное, подбитое крыло, он подпрыгивал вверх — сорвать бумажку — и не мог, не хватало вот столько.
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева
от меня — другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах,
руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре черной чертой…
Еще:
от листьев тень — плетеная, решетчатая. В тени лежат и жуют что-то похожее на легендарную пищу древних: длинный желтый плод и кусок чего-то темного. Женщина сует это мне в
руку, и мне смешно: я не знаю, могу ли я это есть.
Только тогда я с трудом оторвался
от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S — мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под
рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот
от них отделилось одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
Я молчал. На лице у меня — что-то постороннее, оно мешало — и я никак не мог
от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее сияя, она схватила мою
руку — и у себя на
руке я почувствовал ее губы… Это — первый раз в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне до сих пор древняя ласка, и
от нее — такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернул
руку.
— Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас
от этого: увидать своего ребенка — и затем умереть. Вы сможете выкормить его — понимаете — вы будете следить, как он у вас на
руках будет расти, круглеть, наливаться, как плод…
И вдруг: все это — только «сон». Солнце — розовое и веселое, и стена — такая радость погладить
рукой холодную стену — и подушка — без конца упиваться ямкой
от вашей головы на белой подушке…
У меня в комнате, в 15.30. Я вошел — и увидел Ю. Она сидела за моим столом — костяная, прямая, твердая, — утвердив на
руке правую щеку. Должно быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне — на щеке у ней так и остались пять ямок
от пальцев.
— Да… (тихо, не отнимая
рук от лица).
Мне было нестерпимо смотреть на них — на них, кого я, вот этими самыми
руками, через час навсегда выкину из уютных цифр Часовой Скрижали, навсегда оторву
от материнской груди Единого Государства.
И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша
от одного удара до другого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдруг перечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными
руками...
—
От имени Хранителей… Вам — кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня — вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров — но мы знаем все. «Интеграл» — вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же — вы теперь не посмеете шевельнуться — вы же, своими
руками, сделаете это. А потом… Впрочем, я кончил…
На каком-то углу — шевелящийся колючий куст голов. Над головами — отдельно, в воздухе, — знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (
от меня) — я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри — только вместе с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем — » И на секунду — ничего во всем мире, кроме (моей) звериной
руки с чугунно-тяжелым свертком…
Не отрывая глаз
от кривеющей все больше усмешки, я уперся
руками о край стола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом сразу — себя всего — схватил в охапку — и мимо криков, ступеней, ртов — опрометью.