Неточные совпадения
Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из
стеклянных массивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал:
не блеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп — милые губы О. Вот чьи-то необычайно белые и острые зубы, похоже… нет,
не то. Нынче вечером, в 21, О придет ко мне — желание увидеть ее здесь было совершенно естественно.
Да, эпилепсия — душевная болезнь — боль. Медленная, сладкая боль — укус — и чтобы еще глубже, еще больнее. И вот, медленно — солнце.
Не наше,
не это голубовато-хрустальное и равномерное сквозь
стеклянные кирпичи — нет: дикое, несущееся, опаляющее солнце — долой все с себя — все в мелкие клочья.
Вот и сегодня. Ровно в 16.10 — я стоял перед сверкающей
стеклянной стеной. Надо мной — золотое, солнечное, чистое сияние букв на вывеске Бюро. В глубине сквозь стекла длинная очередь голубоватых юниф. Как лампады в древней церкви, теплятся лица: они пришли, чтобы совершить подвиг, они пришли, чтобы предать на алтарь Единого Государства своих любимых, друзей — себя. А я — я рвался к ним, с ними. И
не могу: ноги глубоко впаяны в
стеклянные плиты — я стоял, смотрел тупо,
не в силах двинуться с места…
Белое… и даже нет —
не белое, а уж без цвета —
стеклянное лицо,
стеклянные губы.
И вот без четверти 21. Белая ночь. Все зеленовато-стеклянное. Но это какое-то другое, хрупкое стекло —
не наше,
не настоящее, это — тонкая
стеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит… И я
не удивлюсь, если сейчас круглыми медленными дымами подымутся вверх купола аудиториумов, и пожилая луна улыбнется чернильно — как та, за столиком нынче утром, и во всех домах сразу опустятся все шторы, и за шторами —
Странное ощущение: я чувствовал ребра — это какие-то железные прутья и мешают — положительно мешают сердцу, тесно,
не хватает места. Я стоял у
стеклянной двери с золотыми цифрами: I-330. I, спиною ко мне, над столом, что-то писала. Я вошел…
Раньше мне это как-то никогда
не приходило в голову — но ведь это именно так: мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым морем огня, скрытого там — в чреве земли. Но никогда
не думаем об этом. И вот вдруг бы тонкая скорлупа у нас под ногами стала
стеклянной, вдруг бы мы увидели…
Все было на своем месте — такое простое, обычное, закономерное:
стеклянные, сияющие огнями дома,
стеклянное бледное небо, зеленоватая неподвижная ночь. Но под этим тихим прохладным стеклом — неслось неслышно буйное, багровое, лохматое. И я, задыхаясь, мчался — чтобы
не опоздать.
На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый — ему показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия… Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь — теперь нет: потому что я знаю, что это у меня есть, — что я болен. И знаю еще —
не хочется выздороветь. Вот
не хочется, и все. По
стеклянным ступеням мы поднялись наверх. Все — под нами внизу — как на ладони…
И я вижу: пульсирует и переливается что-то в
стеклянных соках «Интеграла»; я вижу: «Интеграл» мыслит о великом и страшном своем будущем, о тяжком грузе неизбежного счастья, которое он понесет туда вверх, вам, неведомым, вам, вечно ищущим и никогда
не находящим.
Не дослушав, я опрометью бросился к нему наверх — я позорно спасался бегством.
Не было силы поднять глаза — рябило от сверкающих,
стеклянных ступеней под ногами, и с каждой ступенью все безнадежней: мне, преступнику, отравленному, — здесь
не место. Мне никогда уж больше
не влиться в точный механический ритм,
не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне — вечно гореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза, — вечно, пока я наконец
не найду силы пройти и —
Я вылез из люка на палубу и остановился:
не знаю, куда теперь,
не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу — был «Интеграл», серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это — только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в то же время ясно…
Сквозь
стеклянные стены дома — ветреный, лихорадочно-розовый, тревожный закат. Я поворачиваю кресло так, чтобы передо мною
не торчало это розовое, перелистываю записи — и вижу: опять я забыл, что пишу
не для себя, а для вас, неведомые, кого я люблю и жалею, — для вас, еще плетущихся где-то в далеких веках, внизу.
Вот: она сидит на горячей от солнца
стеклянной скамье — на самой верхней трибуне, куда я ее принес. Правое плечо и ниже — начало чудесной невычислимой кривизны — открыты; тончайшая красная змейка крови. Она будто
не замечает, что кровь, что открыта грудь… нет, больше: она видит все это — но это именно то, что ей сейчас нужно, и если бы юнифа была застегнута, — она разорвала бы ее, она…
Мне страшно шевельнуться: во что я обращусь? И мне кажется — все так же, как и я, боятся мельчайшего движения. Вот сейчас, когда я пишу это, все сидят, забившись в свои
стеклянные клетки, и чего-то ждут. В коридоре
не слышно обычного в этот час жужжания лифта,
не слышно смеха, шагов. Иногда вижу: по двое, оглядываясь, проходят на цыпочках по коридору, шепчутся…
Голубые цветочки шевелятся, таращатся. Что, если б я был
стеклянный и
не видел, что через каких-нибудь 3–4 часа…
Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со стола мой
стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острым ребром к щеке — на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я
не могу вспомнить ее слов — особенно вначале, — и только какие-то отдельные образы, цвета.
Разве
не казалось бы вам, что вы — гигант, Атлас — и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой о
стеклянный потолок?
«Все из-за Операции»… Смешной, ограниченный человек. Ничего
не видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что,
не будь Операции, — завтра в 12 он сидел бы под замком в
стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену…
Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это
не бинты, а обруч; беспощадный, из
стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я — в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, — а потом пойти к той и сказать: «Теперь — веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову — от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я
не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
Небо — пустынное, голубое, дотла выеденное бурей. Колючие углы теней, все вырезано из синего осеннего воздуха — тонкое — страшно притронуться: сейчас же хрупнет, разлетится
стеклянной пылью. И такое — во мне: нельзя думать,
не надо думать,
не надо думать, иначе —
Неточные совпадения
Темней лица //
Стеклянного //
Не видано // У пьяного.
Княгиня Бетси,
не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за
стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет,
не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на
стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и
не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
Этого Левин уже
не мог выдержать; он решительно вырвал у него из рук пузырек и побежал в большие
стеклянные двери.
Еще
не было двух часов, когда большие
стеклянные двери залы присутствия вдруг отворились, и кто-то вошел. Все члены из-под портрета и из-за зерцала, обрадовавшись развлечению, оглянулись на дверь; но сторож, стоявший у двери, тотчас же изгнал вошедшего и затворил за ним
стеклянную дверь.