Неточные совпадения
Не то чтоб он
был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он
был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию.
Молодой человек
был очень доволен,
не встретив ни которого из них, и неприметно проскользнул сейчас же из ворот направо на лестницу.
Звонок брякнул слабо, как будто
был сделан из жести, а
не из меди.
— Помню, батюшка, очень хорошо помню, что вы
были, — отчетливо проговорила старушка, по-прежнему
не отводя своих вопрошающих глаз от его лица.
И там один ключ
есть всех больше, втрое, с зубчатою бородкой, конечно
не от комода…
Но никто
не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью.
Был тут и еще один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он сидел особо, перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он
был тоже как будто в некотором волнении.
Раскольников
не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы то ни
было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
За нищету даже и
не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее
было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя.
Он налил стаканчик,
выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно
было, что он пять дней
не раздевался и
не умывался. Особенно руки
были грязные, жирные, красные, с черными ногтями.
— То
есть безнадежно вполне-с, заранее зная, что из сего ничего
не выйдет.
Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам
был некрепок, да и приличных к тому руководств
не имелось, ибо какие имевшиеся книжки… гм!.. ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось все обучение.
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас,
ешь и
пьешь, и теплом пользуешься», а что тут
пьешь и
ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки
не видят!
Не в здравом рассудке сие сказано
было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей
не евших, да и сказано более ради оскорбления, чем в точном смысле…
Ни словечка при этом
не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый [Драдедам — тонкое (дамское) сукно.] зеленый платок (общий такой у нас платок
есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают…
— С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францовна, за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена
была получить, и уже вместе с нами по случаю сему
не могла оставаться.
Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: «Как, дескать, я, такой просвещенный человек, в одной квартире с таковскою
буду жить?» А Катерина Ивановна
не спустила, вступилась… ну и произошло…
Беру тебя еще раз на личную свою ответственность, — так и сказали, — помни, дескать, ступай!» Облобызал я прах ног его, мысленно, ибо взаправду
не дозволили бы,
бывши сановником и человеком новых государственных и образованных мыслей; воротился домой, и как объявил, что на службу опять зачислен и жалование получаю, господи, что тогда
было…
Платьев-то нет у ней никаких… то
есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и
не то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела и похорошела.
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то
есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и
не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
— Милостивый государь, милостивый государь! — воскликнул Мармеладов, оправившись, — о государь мой, вам, может
быть, все это в смех, как и прочим, и только беспокою я вас глупостию всех этих мизерных подробностей домашней жизни моей, ну а мне
не в смех!
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то
есть это
будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж
не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
В самой же комнате
было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем
не покрытый.
Выходило, что Мармеладов помещался в особой комнате, а
не в углу, но комната его
была проходная.
Раскольникову она показалась лет тридцати, и действительно
была не пара Мармеладову…
Входящих она
не слыхала и
не заметила; казалось, она
была в каком-то забытьи,
не слушала и
не видела.
В комнате
было душно, но окна она
не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу
была не затворена; из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма, она кашляла, но дверь
не притворяла.
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная женщина, — и платье
не то! Голодные, голодные! (и, ломая руки, она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам
не стыдно, — вдруг набросилась она на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним
пил? Ты тоже с ним
пил! Вон!
— Ну, а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно
не подлец человек, весь вообще, весь род, то
есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует
быть!..
Мебель соответствовала помещению:
было три старых стула,
не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они
были запылены, видно
было, что до них давно уже
не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть
не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Часто он спал на ней так, как
был,
не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим студенческим пальто и с одною маленькою подушкой в головах, под которую подкладывал все, что имел белья, чистого и заношенного, чтобы
было повыше изголовье.
Через минуту явилось письмо. Так и
есть: от матери, из Р—й губернии. Он даже побледнел, принимая его. Давно уже
не получал он писем; но теперь и еще что-то другое вдруг сжало ему сердце.
Ну да положим, он «проговорился», хоть и рациональный человек (так что, может
быть, и вовсе
не проговорился, а именно в виду имел поскорее разъяснить), но Дуня-то, Дуня?
Ведь она хлеб черный один
будет есть да водой запивать, а уж душу свою
не продаст, а уж нравственную свободу свою
не отдаст за комфорт; за весь Шлезвиг-Гольштейн
не отдаст,
не то что за господина Лужина.
Нет, Дуня
не та
была, сколько я знал, и… ну да уж, конечно,
не изменилась и теперь!..
И
будь даже господин Лужин весь из одного чистейшего золота или из цельного бриллианта, и тогда
не согласится стать законною наложницей господина Лужина!
«Любви тут
не может
быть», — пишет мамаша.
А что, если, кроме любви-то, и уважения
не может
быть, а, напротив, уже
есть отвращение, презрение, омерзение, что же тогда?
Впрочем, все эти вопросы
были не новые,
не внезапные, а старые, наболевшие, давнишние.
Ясно, что теперь надо
было не тосковать,
не страдать пассивно, одними рассуждениями, о том, что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее.
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он
не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта
была совсем
не вчерашняя. Но разница
была в том, что месяц назад, и даже вчера еще, она
была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг
не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
Такой процент, говорят, должен уходить каждый год… куда-то… к черту, должно
быть, чтоб остальных освежать и им
не мешать.
Замечательно, что Раскольников,
быв в университете, почти
не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому
не ходил и у себя принимал тяжело.
С Разумихиным же он почему-то сошелся, то
есть не то что сошелся, а
был с ним сообщительнее, откровеннее.
Разумихин
был еще тем замечателен, что никакие неудачи его никогда
не смущали и никакие дурные обстоятельства, казалось,
не могли придавить его.
Раз как-то, месяца два тому назад, они
было встретились на улице, но Раскольников отвернулся и даже перешел на другую сторону, чтобы тот его
не заметил.
«Гм… к Разумихину, — проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, — к Разумихину я пойду, это конечно… но —
не теперь… Я к нему… на другой день после того пойду, когда уже то
будет кончено и когда все по-новому пойдет…»
Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и
не выдумать наяву этому же самому сновидцу,
будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев.
Подле бабушкиной могилы, на которой
была плита,
была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем
не знал и
не мог помнить: но ему сказали, что у него
был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена
была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть
не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как
не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти
будет!