Неточные совпадения
Он сам, этот мрачный и закрытый человек, с тем милым простодушием, которое он черт знает откуда брал (точно из кармана), когда видел, что это необходимо, — он сам говорил мне, что тогда он
был весьма «глупым молодым щенком» и не то что сентиментальным, а так, только что прочел «Антона Горемыку» и «Полиньку Сакс» — две литературные
вещи, имевшие необъятное цивилизующее влияние на тогдашнее подрастающее поколение наше.
Все
вещи уже
были заложены, так что я даже отдал матери, таинственно от Версилова, мои таинственные шестьдесят рублей.
Появившись, она проводила со мною весь тот день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые
вещи, устроивала, одним словом, все мое приданое до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все
были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
В первой комнате из прихожей стояла толпа, человек даже до тридцати; из них наполовину торгующихся, а другие, по виду их,
были или любопытные, или любители, или подосланные от Лебрехт;
были и купцы, и жиды, зарившиеся на золотые
вещи, и несколько человек из одетых «чисто».
В комнате направо, в открытых дверях, как раз между дверцами, вдвинут
был стол, так что в ту комнату войти
было нельзя: там лежали описанные и продаваемые
вещи.
Пристав варьировал
вещи: после подсвечников явились серьги, после серег шитая сафьянная подушка, за нею шкатулка, — должно
быть, для разнообразия или соображаясь с требованиями торгующихся.
Я подступил:
вещь на вид изящная, но в костяной резьбе, в одном месте,
был изъян. Я только один и подошел смотреть, все молчали; конкурентов не
было. Я бы мог отстегнуть застежки и вынуть альбом из футляра, чтоб осмотреть
вещь, но правом моим не воспользовался и только махнул дрожащей рукой: «дескать, все равно».
Осталось за мной. Я тотчас же вынул деньги, заплатил, схватил альбом и ушел в угол комнаты; там вынул его из футляра и лихорадочно, наскоро, стал разглядывать: не считая футляра, это
была самая дрянная
вещь в мире — альбомчик в размер листа почтовой бумаги малого формата, тоненький, с золотым истершимся обрезом, точь-в-точь такой, как заводились в старину у только что вышедших из института девиц. Тушью и красками нарисованы
были храмы на горе, амуры, пруд с плавающими лебедями;
были стишки...
Чемодан
был хоть и раскрыт, но не убран,
вещи валялись на стульях, а на столе, перед диваном, разложены
были: саквояж, дорожная шкатулка, револьвер и проч.
— О да, ты
был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке
вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все, что ты намерен
был открыть или сообщить, и ничего больше у тебя не
было?
У этого Версилова
была подлейшая замашка из высшего тона: сказав (когда нельзя
было иначе) несколько преумных и прекрасных
вещей, вдруг кончить нарочно какою-нибудь глупостью, вроде этой догадки про седину Макара Ивановича и про влияние ее на мать. Это он делал нарочно и, вероятно, сам не зная зачем, по глупейшей светской привычке. Слышать его — кажется, говорит очень серьезно, а между тем про себя кривляется или смеется.
— Гм, да-с. Нет-с, позвольте; вы покупаете в лавке
вещь, в другой лавке рядом другой покупатель покупает другую
вещь, какую бы вы думали? Деньги-с, у купца, который именуется ростовщиком-с… потому что деньги
есть тоже
вещь, а ростовщик
есть тоже купец… Вы следите?
Чемодан мой
был давно готов, оставалось упрятать лишь несколько
вещей в узел.
Самовар очень пригодился, и вообще самовар
есть самая необходимая русская
вещь, именно во всех катастрофах и несчастиях, особенно ужасных, внезапных и эксцентрических; даже мать выкушала две чашечки, конечно после чрезвычайных просьб и почти насилия.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная
вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он
есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
А пока я все еще продолжал занимать мою квартиренку, занимать, но не жить в ней; там лежал мой чемодан, сак и иные
вещи; главная же резиденция моя
была у князя Сергея Сокольского.
Никак не запомню, по какому поводу
был у нас этот памятный для меня разговор; но он даже раздражился, чего с ним почти никогда не случалось. Говорил страстно и без насмешки, как бы и не мне говорил. Но я опять-таки не поверил ему: не мог же он с таким, как я, говорить о таких
вещах серьезно?
Всякая
вещь, cher enfant, может
быть и величественна, и в то же время смешна.
Видно
было, что он много исходил по России, много переслушал, но, повторяю, больше всего он любил умиление, а потому и все на него наводящее, да и сам любил рассказывать умилительные
вещи.
Просто невозможно
было допустить иных
вещей.
— Ты бы мог меня избавить от худых
вещей, если б
был добрый товарищ, Аркадий, — продолжал он, ласково смотря на меня.
— Непременно. Я знаю. И Анна Андреевна это полагает. Это я тебе серьезно и правду говорю, что Анна Андреевна полагает. И потом еще я расскажу тебе, когда придешь ко мне, одну
вещь, и ты увидишь, что любит. Альфонсина
была в Царском; она там тоже узнавала…
Первое, что остановило мое внимание,
был висевший над письменным столом, в великолепной резной дорогого дерева раме, мамин портрет — фотография, снятая, конечно, за границей, и, судя по необыкновенному размеру ее, очень дорогая
вещь.
Точно подле вас стоит ваш двойник; вы сами умны и разумны, а тот непременно хочет сделать подле вас какую-нибудь бессмыслицу, и иногда превеселую
вещь, и вдруг вы замечаете, что это вы сами хотите сделать эту веселую
вещь, и Бог знает зачем, то
есть как-то нехотя хотите, сопротивляясь из всех сил хотите.
— C'est un ange, c'est un ange du ciel! [Это ангел, ангел небесный! (франц.)] — восклицал он. — Всю жизнь я
был перед ней виноват… и вот теперь! Chere enfant, я не верю ничему, ничему не верю! Друг мой, скажи мне: ну можно ли представить, что меня хотят засадить в сумасшедший дом? Je dis des choses charmantes et tout le monde rit… [Я говорю прелестные
вещи, и все хохочут… (франц.)] и вдруг этого-то человека — везут в сумасшедший дом?
Может
быть, в этих, столь ранних, порывах безумия заключается именно эта жажда порядка и это искание истины, и кто ж виноват, что некоторые современные молодые люди видят эту истину и этот порядок в таких глупеньких и смешных
вещах, что не понимаешь даже, как могли они им поверить!