Неточные совпадения
А между
тем известно тоже было, что Иван Федорович Епанчин — человек без образования и происходит из солдатских
детей; последнее, без сомнения, только к чести его могло относиться, но генерал, хоть и умный был человек, был тоже не без маленьких, весьма простительных слабостей и не любил иных намеков.
Впрочем, известно, что человек, слишком увлекшийся страстью, особенно если он в летах, совершенно слепнет и готов подозревать надежду там, где вовсе ее и нет; мало
того, теряет рассудок и действует как глупый
ребенок, хотя бы и был семи пядей во лбу.
Это были
дети той деревни, вся ватага, которая в школе училась.
Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что Мари воротилась,
то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась в избу к старухе: старики,
дети, женщины, девушки, все, такою торопливою, жадною толпой.
Я поцеловал Мари еще за две недели до
того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил,
то все
дети были уже на моей стороне.
Детям запретили даже и встречаться с нею, но они бегали потихоньку к ней в стадо, довольно далеко, почти в полверсте от деревни; они носили ей гостинцев, а иные просто прибегали для
того, чтоб обнять ее, поцеловать, сказать: «Je vous aime, Marie!» [«Я вас люблю, Мари!» (фр.)] и потом стремглав бежать назад.
Два дня ухаживали за ней одни
дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в самом деле умирает,
то к ней стали ходить из деревни старухи сидеть и дежурить.
Старухи отгоняли
детей, но
те подбегали под окно, иногда только на одну минуту, чтобы только сказать: «Bonjour, notre bonne Marie».
С
тех пор могилка Мари постоянно почиталась
детьми: они убирают ее каждый год цветами, обсадили кругом розами.
Наконец, Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, — это уж было пред самым моим отъездом, — он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный
ребенок,
то есть вполне
ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил.
Но про ваше лицо, Лизавета Прокофьевна, — обратился он вдруг к генеральше, — про ваше лицо уж мне не только кажется, а я просто уверен, что вы совершенный
ребенок, во всем, во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на
то что вы в таких летах.
А
то, что вы про мое лицо сказали,
то все совершенная правда: я
ребенок и знаю это.
А знаете, что мамаша, моя
то есть мамаша, Нина Александровна, генеральша, Ипполиту деньгами, платьем, бельем и всем помогает, и даже
детям отчасти, чрез Ипполита, потому что они у ней заброшены.
Я сперва думал, что он зарежет меня, как узнает, даже уж приготовился встретить, но случилось
то, чему бы я даже и не поверил: в обморок, к вечеру бред, и к утру горячка; рыдает как
ребенок, в конвульсиях.
Но вдруг, всё еще как бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни с
того, ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на руках
ребенка, так что
та даже несколько отшатнулась от неожиданности, но тотчас же, оставив ее, накинулся на тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на пороге в следующую комнату и продолжавшую улыбаться остатками еще недавнего смеха.
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с
детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней
тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за
то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился. Не бессердечный-то, пожалуй, да плут, вот беда; да к
тому же еще и пьян, весь развинтился, как и всякий несколько лет пьяный человек, оттого у него всё и скрипит. Детей-то он любит, положим, тетку покойницу уважал… Меня даже любит и ведь в завещании, ей-богу, мне часть оставил…
Это мне баба сказала, почти этими же словами, и такую глубокую, такую тонкую и истинно религиозную мысль, такую мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась,
то есть всё понятие о боге как о нашем родном отце и о радости бога на человека, как отца на свое родное
дитя, — главнейшая мысль Христова!
А какое симпатичное, какое милое лицо у старшей дочери Лебедева, вот у
той, которая стояла с
ребенком, какое невинное, какое почти детское выражение и какой почти детский смех!
Но
те же самые предосторожности, как относительно князя, Лебедев стал соблюдать и относительно своего семейства с самого переезда на дачу: под предлогом, чтобы не беспокоить князя, он не пускал к нему никого, топал ногами, бросался и гонялся за своими дочерьми, не исключая и Веры с
ребенком, при первом подозрении, что они идут на террасу, где находился князь, несмотря на все просьбы князя не отгонять никого.
— Сироты, сироты! — таял он, подходя. — И этот
ребенок на руках ее — сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей
тому назад шесть недель, в родах, по соизволению господню… да-с… вместо матери, хотя только сестра и не более, как сестра… не более, не более…
Случился странный анекдот с одним из отпрысков миновавшего помещичьего нашего барства (de profundis!), из
тех, впрочем, отпрысков, которых еще деды проигрались окончательно на рулетках, отцы принуждены были служить в юнкерах и поручиках и, по обыкновению, умирали под судом за какой-нибудь невинный прочет в казенной сумме, а
дети которых, подобно герою нашего рассказа, или растут идиотами, или попадаются даже в уголовных делах, за что, впрочем, в видах назидания и исправления, оправдываются присяжными; или, наконец, кончают
тем, что отпускают один из
тех анекдотов, которые дивят публику и позорят и без
того уже довольно зазорное время наше.
Далее я бы мог объяснить, как ваша матушка еще десятилетним
ребенком была взята господином Павлищевым на воспитание вместо родственницы, что ей отложено было значительное приданое, и что все эти заботы породили чрезвычайно тревожные слухи между многочисленною родней Павлищева, думали даже, что он женится на своей воспитаннице, но кончилось
тем, что она вышла по склонности (и это я точнейшим образом мог бы доказать) за межевого чиновника, господина Бурдовского, на двадцатом году своего возраста.
— Да, но все-таки он повинился, порвал с Докторенкой, и чем он даже тщеславнее,
тем дороже это стоило его тщеславию. О, какой же вы маленький
ребенок, Лизавета Прокофьевна!
Но когда я, в марте месяце, поднялся к нему наверх, чтобы посмотреть, как они там „заморозили“, по его словам,
ребенка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что стал опять объяснять Сурикову, что он „сам виноват“,
то у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне дверь и тихо,
то есть чуть не шепотом, проговорил мне: „Ступайте-с!“ Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда же, даже в
ту самую минуту, как он меня выводил; но слова его долго производили на меня потом, при воспоминании, тяжелое впечатление какой-то странной, презрительной к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать.
В это самое время,
то есть около
того времени, как Суриков «заморозил»
ребенка, около половины марта, мне стало вдруг почему-то гораздо легче, и так продолжалось недели две.
На столе горел такой же железный ночник с сальною свечкой, как и в
той комнате, а на кровати пищал крошечный
ребенок, всего, может быть, трехнедельный, судя по крику; его «переменяла»,
то есть перепеленывала, больная и бледная женщина, кажется, молодая, в сильном неглиже и, может быть, только что начинавшая вставать после родов; но
ребенок не унимался и кричал, в ожидании тощей груди.
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени моего нечего им знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к моему товарищу Бахмутову, и так как я знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий
детей, решительно благоговеет пред своим племянником и любит его до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии,
то, «может быть, мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди…»
Если замечал какую-нибудь ссыльную женщину с
ребенком на руках, он подходил, ласкал
ребенка, пощелкивал ему пальцами, чтобы
тот засмеялся.
Какой-нибудь из «несчастных», убивший каких-нибудь двенадцать душ, заколовший шесть штук
детей, единственно для своего удовольствия (такие, говорят, бывали), вдруг ни с
того, ни с сего, когда-нибудь, и всего-то, может быть, один раз во все двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: «А что-то теперь старичок генерал, жив ли еще?» При этом, может быть, даже и усмехнется, — и вот и только всего-то.
Я наконец посоветовал ему, вместо
того, чтобы закапывать такую кучу золота в землю даром, вылить из всей этой груды золотой гробик «замороженному»
ребенку и для этого
ребенка выкопать.
«У меня был маленький карманный пистолет; я завел его, когда еще был
ребенком, в
тот смешной возраст, когда вдруг начинают нравиться истории о дуэлях, о нападениях разбойников, о
том, как и меня вызовут на дуэль и как благородно я буду стоять под пистолетом.
Ему даже не верилось, что пред ним сидит
та самая высокомерная девушка, которая так гордо и заносчиво прочитала ему когда-то письмо Гаврилы Ардалионовича. Он понять не мог, как в такой заносчивой, суровой красавице мог оказаться такой
ребенок, может быть, действительно даже и теперь не понимающий всех слов
ребенок.
Но всё до известной черты, даже и качества; и если он вдруг, в глаза, имеет дерзость уверять, что в двенадцатом году, еще
ребенком, в детстве, он лишился левой своей ноги и похоронил ее на Ваганьковском кладбище, в Москве,
то уж это заходит за пределы, являет неуважение, показывает наглость…
— Уверяю вас, генерал, что совсем не нахожу странным, что в двенадцатом году вы были в Москве и… конечно, вы можете сообщить… так же как и все бывшие. Один из наших автобиографов начинает свою книгу именно
тем, что в двенадцатом году его, грудного
ребенка, в Москве, кормили хлебом французские солдаты.
На этот быстрый вопрос я так же быстро ответил: «Русское сердце в состоянии даже в самом враге своего отечества отличить великого человека!»
То есть, собственно, не помню, буквально ли я так выразился… я был
ребенок… но смысл наверно был
тот!
Но если все русские мыслят, как это
дитя,
то…» — он не договорил и вошел во дворец.
Я был рад, я действительно чувствовал к нему, и давно уже, горячую симпатию… ну, и кроме
того, согласитесь, блестящий мундир, что для
ребенка составляет многое…
Пусть, когда засыплют мне глаза землей, пусть тогда появятся и, без сомнения, переведутся и на другие языки, не по литературному их достоинству, нет, но по важности громаднейших фактов, которых я был очевидным свидетелем, хотя и
ребенком; но
тем паче: как
ребенок, я проникнул в самую интимную, так сказать, спальню «великого человека»!
То есть мне надо бы было выразиться: «Помиритесь с императором Александром», но, как
ребенок, я наивно высказал всю мою мысль.
— Простите глупую, дурную, избалованную девушку (она взяла его за руку) и будьте уверены, что все мы безмерно вас уважаем. А если я осмелилась обратить в насмешку ваше прекрасное… доброе простодушие,
то простите меня как
ребенка за шалость; простите, что я настаивала на нелепости, которая, конечно, не может иметь ни малейших последствий…
— О-очень при-ятно, — заметил
тот, — и очень помню даже. Давеча, когда нас Иван Федорыч познакомил, я вас тотчас признал, и даже в лицо. Вы, право, мало изменились на вид, хоть я вас видел только
ребенком, лет десяти или одиннадцати вы были. Что-то этакое, напоминающее в чертах…
Они жили недалеко, в маленьком домике; маленькие
дети, брат и сестра Ипполита, были по крайней мере
тем рады даче, что спасались от больного в сад; бедная же капитанша оставалась во всей его воле и вполне его жертвой; князь должен был их делить и мирить ежедневно, и больной продолжал называть его своею «нянькой», в
то же время как бы не смея и не презирать его за его роль примирителя.