Неточные совпадения
— Подождите в приемной, а узелок здесь оставьте, — проговорил он, неторопливо и важно усаживаясь в
свое кресло и с строгим удивлением посматривая на князя, расположившегося тут же рядом подле него на стуле, с
своим узелком в
руках.
Все три девицы Епанчины были барышни здоровые, цветущие, рослые, с удивительными плечами, с мощною грудью, с сильными, почти как у мужчин,
руками, и, конечно вследствие
своей силы и здоровья, любили иногда хорошо покушать, чего вовсе и не желали скрывать.
Оба приехали к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал с того, что объявил ей о невыносимом ужасе
своего положения; обвинил он себя во всем; откровенно сказал, что не может раскаяться в первоначальном поступке с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и в себе не властен, но что теперь он хочет жениться, и что вся судьба этого в высшей степени приличного и светского брака в ее
руках; одним словом, что он ждет всего от ее благородного сердца.
— Maman, да ведь этак очень странно рассказывать, — заметила Аделаида, которая тем временем поправила
свой мольберт, взяла кисти, палитру и принялась было копировать давно уже начатый пейзаж с эстампа. Александра и Аглая сели вместе на маленьком диване и, сложа
руки, приготовились слушать разговор. Князь заметил, что на него со всех сторон устремлено особенное внимание.
Она задумчиво отошла к
своему мольберту. Аглая взглянула на портрет только мельком, прищурилась, выдвинула нижнюю губку, отошла и села к стороне, сложив
руки.
Ганя топнул ногой от нетерпения. Лицо его даже почернело от бешенства. Наконец, оба вышли на улицу, князь с
своим узелком в
руках.
Господин приблизился к князю, не спеша, с приветливою улыбкой, молча взял его
руку, и, сохраняя ее в
своей, несколько времени всматривался в его лицо, как бы узнавая знакомые черты.
— Ну, это пусть мне… а ее… все-таки не дам!.. — тихо проговорил он наконец, но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл
руками лицо, отошел в угол, стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил: — О, как вы будете стыдиться
своего поступка!
Настасья Филипповна удивилась, усмехнулась, но как будто что-то пряча под
свою улыбку, несколько смешавшись, взглянула на Ганю и пошла из гостиной. Но, не дойдя еще до прихожей, вдруг воротилась, быстро подошла к Нине Александровне, взяла ее
руку и поднесла ее к губам
своим.
Князь молча опустил
руку в шляпу и вынул первый жребий — Фердыщенка, второй — Птицына, третий — генерала, четвертый — Афанасия Ивановича, пятый —
свой, шестой — Гани и т. д. Дамы жребиев не положили.
Настасья Филипповна во всё время его рассказа пристально рассматривала кружевцо оборки на
своем рукаве и щипала ее двумя пальцами левой
руки, так что ни разу не успела и взглянуть на рассказчика.
Затем стал, ни слова не говоря и опустив
руки, как бы ожидая
своего приговора.
— Вы, кажется, сказали, князь, что письмо к вам от Салазкина? — спросил Птицын. — Это очень известный в
своем кругу человек; это очень известный ходок по делам, и если действительно он вас уведомляет, то вполне можете верить. К счастию, я
руку знаю, потому что недавно дело имел… Если бы вы дали мне взглянуть, может быть, мог бы вам что-нибудь и сказать.
— Матушка! Королевна! Всемогущая! — вопил Лебедев, ползая на коленках перед Настасьей Филипповной и простирая
руки к камину. — Сто тысяч! Сто тысяч! Сам видел, при мне упаковывали! Матушка! Милостивая! Повели мне в камин: весь влезу, всю голову
свою седую в огонь вложу!.. Больная жена без ног, тринадцать человек детей — всё сироты, отца схоронил на прошлой неделе, голодный сидит, Настасья Филипповна!! — и, провопив, он пополз было в камин.
Согласилась со мной, что мы при третьем коне, вороном, и при всаднике, имеющем меру в
руке своей, так как всё в нынешний век на мере и на договоре, и все люди
своего только права и ищут: «мера пшеницы за динарий и три меры ячменя за динарий»… да еще дух свободный и сердце чистое, и тело здравое, и все дары божии при этом хотят сохранить.
Но старушка, прежде чем Парфен успел взяться, подняла
свою правую
руку, сложила пальцы в три перста и три раза набожно перекрестила князя. Затем еще раз ласково и нежно кивнула ему головой.
В эту минуту из комнат вышла на террасу Вера, по
своему обыкновению, с ребенком на
руках. Лебедев, извивавшийся около стульев и решительно не знавший, куда девать себя, но ужасно не хотевший уйти, вдруг набросился на Веру, замахал на нее
руками, гоня прочь с террасы, и даже, забывшись, затопал ногами.
— Лжешь, батюшка, по
своему обыкновению, никогда ты ее на
руках не носил, — отрезала она ему в негодовании.
Все наконец расселись в ряд на стульях напротив князя, все, отрекомендовавшись, тотчас же нахмурились и для бодрости переложили из одной
руки в другую
свои фуражки, все приготовились говорить, и все, однако ж, молчали, чего-то выжидая с вызывающим видом, в котором так и читалось: «Нет, брат, врешь, не надуешь!» Чувствовалось, что стоит только кому-нибудь для началу произнести одно только первое слово, и тотчас же все они заговорят вместе, перегоняя и перебивая друг друга.
— Не беспокойтесь, Аглая Ивановна, — спокойно отвечал Ипполит, которого подскочившая к нему Лизавета Прокофьевна схватила и неизвестно зачем крепко держала за
руку; она стояла пред ним и как бы впилась в него
своим бешеным взглядом, — не беспокойтесь, ваша maman разглядит, что нельзя бросаться на умирающего человека… я готов разъяснить, почему я смеялся… очень буду рад позволению…
— Ведь уж умирает, а всё ораторствует! — воскликнула Лизавета Прокофьевна, выпустив его
руку и чуть не с ужасом смотря, как он вытирал кровь с
своих губ. — Да куда тебе говорить! Тебе просто идти ложиться надо…
Если, например, в продолжение десятков лет все тащили
свои деньги в ломбард и натащили туда миллиарды по четыре процента, то, уж разумеется, когда ломбарда не стало и все остались при собственной инициативе, то большая часть этих миллионов должна была непременно погибнуть в акционерной горячке и в
руках мошенников, — и это даже приличием и благонравием требовалось.
Глаза ее сверкнули; она бросилась к стоявшему в двух шагах от нее и совсем незнакомому ей молодому человеку, державшему в
руке тоненькую, плетеную тросточку, вырвала ее у него из
рук и изо всей силы хлестнула
своего обидчика наискось по лицу.
Но капитан уже опомнился и уже не слушал его. В эту минуту появившийся из толпы Рогожин быстро подхватил под
руку Настасью Филипповну и повел ее за собой. С
своей стороны, Рогожин казался потрясенным ужасно, был бледен и дрожал. Уводя Настасью Филипповну, он успел-таки злобно засмеяться в глаза офицеру и с видом торжествующего гостинодворца проговорить...
— Она сумасшедшая! Помешанная! Уверяю вас! — отвечал князь дрожащим голосом, протянув к нему для чего-то
свои дрожащие
руки.
На террасе уже было довольно темно, князь не разглядел бы в это мгновение ее лица совершенно ясно. Чрез минуту, когда уже они с генералом выходили с дачи, он вдруг ужасно покраснел и крепко сжал
свою правую
руку.
Он опять, и ужасно торопясь, схватился за
свои листочки; они расползлись и разрознились, он силился их сложить; они дрожали в его дрожавших
руках; долго он не мог устроиться.
Запрыгали у него тогда губы вовсе не от злости, я клятву даю: схватил он меня за
руку и выговорил
свое великолепное „ступайте-с“ решительно не сердясь.
— Как вы смели так войти? Вон! — кричал он, дрожа и даже едва выговаривая слова. Но вдруг он увидал в
руках моих
свой бумажник.
Тот стоял предо мной в совершенном испуге и некоторое время как будто понять ничего не мог; потом быстро схватился за
свой боковой карман, разинул рот от ужаса и ударил себя
рукой по лбу.
— Вы, кажется… страдаете? — проговорил он тем тоном, каким обыкновенно говорят доктора, приступая к больному. — Я сам… медик (он не сказал: доктор), — и, проговорив это, он для чего-то указал мне
рукой на комнату, как бы протестуя против
своего теперешнего положения, — я вижу, что вы…
— Послушайте, господин Терентьев, — сказал вдруг Птицын, простившись с князем и протягивая
руку Ипполиту, — вы, кажется, в
своей тетрадке говорите про ваш скелет и завещаете его Академии? Это вы про ваш скелет, собственный ваш, то есть ваши кости завещаете?
Подойдя вплоть ко сходу с террасы, Ипполит остановился, держа в левой
руке бокал и опустив правую
руку в правый боковой карман
своего пальто.
Ему вспомнилось теперь, как простирал он
руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал.
Он взял ее за
руку и посадил на скамейку; сам сел подле нее и задумался. Аглая не начинала разговора, а только пристально оглядывала
своего собеседника. Он тоже взглядывал на нее, но иногда так, как будто совсем не видя ее пред собой. Она начала краснеть.
Я засмеялся и говорю: «Слушай, говорю, генерал, если бы кто другой мне это сказал про тебя, то я бы тут же собственными
руками мою голову снял, положил бы ее на большое блюдо и сам бы поднес ее на блюде всем сомневающимся: „Вот, дескать, видите эту голову, так вот этою собственною
своею головой я за него поручусь, и не только голову, но даже в огонь“.
— Ну вот-с, это, что называется, след-с! — потирая
руки, неслышно смеялся Лебедев, — так я и думал-с! Это значит, что его превосходительство нарочно прерывали
свой сон невинности, в шестом часу, чтоб идти разбудить любимого сына и сообщить о чрезвычайной опасности соседства с господином Фердыщенком! Каков же после того опасный человек господин Фердыщенко, и каково родительское беспокойство его превосходительства, хе-хе-хе!..
Ребенок играл подле него; может быть, рассказывал ему что-нибудь на
своем детском языке, Христос его слушал, но теперь задумался;
рука его невольно, забывчиво осталась на светлой головке ребенка.
Он пошел по дороге, огибающей парк, к
своей даче. Сердце его стучало, мысли путались, и всё кругом него как бы походило на сон. И вдруг, так же как и давеча, когда он оба раза проснулся на одном и том же видении, то же видение опять предстало ему. Та же женщина вышла из парка и стала пред ним, точно ждала его тут. Он вздрогнул и остановился; она схватила его
руку и крепко сжала ее. «Нет, это не видение!»
Великий писатель принужден был его наконец высечь для удовлетворения оскорбленного нравственного чувства
своего читателя, но, увидев, что великий человек только встряхнулся и для подкрепления сил после истязания съел слоеный пирожок, развел в удивлении
руки и так оставил
своих читателей.
Для него нисколько не успокоительна и не утешительна мысль, что он так хорошо исполнил
свои человеческие обязанности; даже, напротив, она-то и раздражает его: «Вот, дескать, на что ухлопал я всю мою жизнь, вот что связало меня по
рукам и по ногам, вот что помешало мне открыть порох!
— То-то и есть, что смотрел-с! Слишком, слишком хорошо помню, что смотрел-с! На карачках ползал, щупал на этом месте
руками, отставив стул, собственным глазам
своим не веруя: и вижу, что нет ничего, пустое и гладкое место, вот как моя ладонь-с, а все-таки продолжаю щупать. Подобное малодушие-с всегда повторяется с человеком, когда уж очень хочется отыскать… при значительных и печальных пропажах-с: и видит, что нет ничего, место пустое, а все-таки раз пятнадцать в него заглянет.
Впрочем, эту просьбу надо было повторить несколько раз, прежде чем гость решился наконец уйти. Уже совсем отворив дверь, он опять воротился, дошел до средины комнаты на цыпочках и снова начал делать знаки
руками, показывая, как вскрывают письмо; проговорить же
свой совет словами он не осмелился; затем вышел, тихо и ласково улыбаясь.
При последних словах
своих он вдруг встал с места, неосторожно махнул
рукой, как-то двинул плечом и… раздался всеобщий крик!
Когда наконец они повернули с двух разных тротуаров в Гороховую и стали подходить к дому Рогожина, у князя стали опять подсекаться ноги, так что почти трудно было уж и идти. Было уже около десяти часов вечера. Окна на половине старушки стояли, как и давеча, отпертые, у Рогожина запертые, и в сумерках как бы еще заметнее становились на них белые спущенные сторы. Князь подошел к дому с противоположного тротуара; Рогожин же с
своего тротуара ступил на крыльцо и махал ему
рукой. Князь перешел к нему на крыльцо.
В
руках его уже был ключ. Поднимаясь по лестнице, он обернулся и погрозил князю, чтобы тот шел тише, тихо отпер дверь в
свои комнаты, впустил князя, осторожно прошел за ним, запер дверь за собой и положил ключ в карман.
Рогожин изредка и вдруг начинал иногда бормотать, громко, резко и бессвязно; начинал вскрикивать и смеяться; князь протягивал к нему тогда
свою дрожащую
руку и тихо дотрогивался до его головы, до его волос, гладил их и гладил его щеки… больше он ничего не мог сделать!
И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на
своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения
своего в Швейцарии, махнул бы теперь
рукой и сказал бы, как тогда: «Идиот!»