Неточные совпадения
Отвечая, он объявил, между прочим, что действительно долго не был в России, с лишком четыре
года, что отправлен был за границу
по болезни,
по какой-то странной нервной болезни, вроде падучей или Виттовой пляски, каких-то дрожаний и судорог.
Да и
летами генерал Епанчин был еще, как говорится, в самом соку, то есть пятидесяти шести
лет и никак не более, что во всяком случае составляет возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная жизнь.
Еще в очень молодых
летах своих генеральша умела найти себе, как урожденная княжна и последняя в роде, а может быть и
по личным качествам, некоторых очень высоких покровительниц.
Правда, все три были только Епанчины, но
по матери роду княжеского, с приданым не малым, с родителем, претендующим впоследствии, может быть, и на очень высокое место, и, что тоже довольно важно, — все три были замечательно хороши собой, не исключая и старшей, Александры, которой уже минуло двадцать пять
лет.
Преступник был человек умный, бесстрашный, сильный, в
летах, Легро
по фамилии.
Он рассказал, наконец, что Павлищев встретился однажды в Берлине с профессором Шнейдером, швейцарцем, который занимается именно этими болезнями, имеет заведение в Швейцарии, в кантоне Валлийском, лечит
по своей методе холодною водой, гимнастикой, лечит и от идиотизма, и от сумасшествия, при этом обучает и берется вообще за духовное развитие; что Павлищев отправил его к нему в Швейцарию,
лет назад около пяти, а сам два
года тому назад умер, внезапно, не сделав распоряжений; что Шнейдер держал и долечивал его еще
года два; что он его не вылечил, но очень много помог; и что, наконец,
по его собственному желанию и
по одному встретившемуся обстоятельству, отправил его теперь в Россию.
— О, наверно не помешает. И насчет места я бы очень даже желал, потому что самому хочется посмотреть, к чему я способен. Учился же я все четыре
года постоянно, хотя и не совсем правильно, а так,
по особой его системе, и при этом очень много русских книг удалось прочесть.
Сгоревшее имение, с разбредшимися
по миру мужиками, было продано за долги; двух же маленьких девочек, шести и семи
лет, детей Барашкова,
по великодушию своему, принял на свое иждивение и воспитание Афанасий Иванович Тоцкий.
Ровно чрез четыре
года это воспитание кончилось; гувернантка уехала, а за Настей приехала одна барыня, тоже какая-то помещица и тоже соседка господина Тоцкого
по имению, но уже в другой, далекой губернии, и взяла Настю с собой, вследствие инструкции и полномочия от Афанасия Ивановича.
С тех пор он как-то особенно полюбил эту глухую, степную свою деревеньку, заезжал каждое
лето, гостил
по два, даже
по три месяца, и так прошло довольно долгое время,
года четыре, спокойно и счастливо, со вкусом и изящно.
Мари была ее дочь,
лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она все ходила
по домам в тяжелую работу наниматься поденно, — полы мыла, белье, дворы обметала, скот убирала.
— Да;
по одному поводу… потом я им рассказывал о том, как прожил там три
года, и одну историю с одною бедною поселянкой…
— Два
года назад, да! без малого, только что последовало открытие новой — ской железной дороги, я (и уже в штатском пальто), хлопоча о чрезвычайно важных для меня делах
по сдаче моей службы, взял билет, в первый класс: вошел, сижу, курю.
Я первый раз, может быть, в целые два
года по сердцу говорю.
В эту минуту в отворенные двери выглянуло из комнат еще одно лицо, по-видимому, домашней экономки, может быть, даже гувернантки, дамы
лет сорока, одетой в темное платье. Она приблизилась с любопытством и недоверчивостью, услышав имена генерала Иволгина и князя Мышкина.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только
по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя, вот уже несколько
лет, после тревог и испытаний…
Между тем тому прошло чуть не тридцать пять
лет; но никогда-то я не мог оторваться, при воспоминании, от некоторого, так сказать, скребущего
по сердцу впечатления.
Лет восьмидесяти, или
по крайней мере около, была старушонка.
Без сомнения, я виноват, и хоть и смотрю уже давным-давно на свой поступок,
по отдаленности
лет и
по изменению в натуре, как на чужой, но тем не менее продолжаю жалеть.
А тут приедет вот этот: месяца
по два гостил в
году, опозорит, разобидит, распалит, развратит, уедет, — так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало, ну, а теперь…
Поездка, впрочем, могла бы и к средине и к концу
лета состояться, хотя бы только в виде прогулки на месяц или на два Лизаветы Прокофьевны с двумя оставшимися при ней дочерьми, чтобы рассеять грусть
по оставившей их Аделаиде.
— Как есть. Из коляски упали после обеда… височком о тумбочку, и как ребеночек, как ребеночек, тут же и отошли. Семьдесят три
года по формуляру значилось; красненький, седенький, весь духами опрысканный, и всё, бывало, улыбались, всё улыбались, словно ребеночек. Вспомнили тогда Петр Захарыч: «Это ты предрек, говорит».
Матушка и прежде, вот уже два
года, точно как бы не в полном рассудке сидит (больная она), а
по смерти родителя и совсем как младенцем стала, без разговору: сидит без ног и только всем, кого увидит, с места кланяется; кажись, не накорми ее, так она и три дня не спохватится.
Дошел, наконец, до того, что и не вставало, так что и обедали, и ужинали, и чай пили часов
по пятнадцать в сутки
лет тридцать сряду без малейшего перерыва, едва время было скатерть переменить.
В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был
лет тридцати, отставной «поручик из рогожинской компании, боксер и сам дававший
по пятнадцати целковых просителям».
Надо справляться с толковым словарем: «свежо предание, а верится с трудом»), был, по-видимому, один из тех русских лежебок и тунеядцев, что проводили свою праздную жизнь за границей,
летом на водах, а зимой в парижском Шато-де-Флёре, где и оставили в свой век необъятные суммы.
— Во-первых, вы, господин Келлер, в вашей статье чрезвычайно неточно обозначили мое состояние: никаких миллионов я не получал: у меня, может быть, только восьмая или десятая доля того, что вы у меня предполагаете; во-вторых, никаких десятков тысяч на меня в Швейцарии истрачено не было: Шнейдер получал
по шестисот рублей в
год, да и то всего только первые три
года, а за хорошенькими гувернантками в Париж Павлищев никогда не ездил; это опять клевета.
По этим трем письмам,
по числам и
по фактам, в них обозначенным, доказывается математически, безо всякой возможности опровержения и даже сомнения, что Николай Андреевич выехал тогда за границу (где и пробыл сряду три
года) ровно за полтора
года до вашего рождения, господин Бурдовский.
Кроме того, и самый этот факт тогдашнего отъезда весьма не замечателен сам
по себе, чтоб о нем помнить, после двадцати с лишком
лет, даже знавшим близко Павлищева, не говоря уже о господине Бурдовском, который тогда и не родился.
Далее я бы мог объяснить, как ваша матушка еще десятилетним ребенком была взята господином Павлищевым на воспитание вместо родственницы, что ей отложено было значительное приданое, и что все эти заботы породили чрезвычайно тревожные слухи между многочисленною родней Павлищева, думали даже, что он женится на своей воспитаннице, но кончилось тем, что она вышла
по склонности (и это я точнейшим образом мог бы доказать) за межевого чиновника, господина Бурдовского, на двадцатом
году своего возраста.
Затем,
по собственному свидетельству матушки вашей, она осталась в нищете и совсем погибла бы без постоянной и великодушной помощи Павлищева, выдававшего ей до шестисот рублей в
год вспоможения.
Иван Федорович говорил на другой же день князю Щ., что «с ней это бывает, но в такой степени, как вчера, даже и с нею редко бывает, так
года в три
по одному разу, но уж никак не чаще!
Она часто берет с собой кататься одну прелестную девочку, только что шестнадцати
лет, дальнюю родственницу Дарьи Алексеевны; эта девочка хорошо поет, — так что
по вечерам их домик обращает на себя внимание.
Правда, говорят, у нас все служили или служат, и уже двести
лет тянется это
по самому лучшему немецкому образцу, от пращуров к правнукам, — но служащие-то люди и есть самые непрактические, и дошло до того, что отвлеченность и недостаток практического знания считался даже между самими служащими, еще недавно, чуть не величайшими добродетелями и рекомендацией.
Если, например, в продолжение десятков
лет все тащили свои деньги в ломбард и натащили туда миллиарды
по четыре процента, то, уж разумеется, когда ломбарда не стало и все остались при собственной инициативе, то большая часть этих миллионов должна была непременно погибнуть в акционерной горячке и в руках мошенников, — и это даже приличием и благонравием требовалось.
Ибо тогда, как пишут и утверждают писатели, всеобщие голода в человечестве посещали его в два
года раз или
по крайней мере в три
года раз, так что при таком положении вещей человек прибегал даже к антропофагии, хотя и сохраняя секрет.
Так поступал он множество
лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали
по всей России и
по всей Сибири, то есть все преступники.
Я всегда горевал, что великий Пирогов взят Гоголем в таком маленьком чине, потому что Пирогов до того самоудовлетворим, что ему нет ничего легче как вообразить себя,
по мере толстеющих и крутящихся на нем с
годами и «
по линии» эполет, чрезвычайным, например, полководцем; даже и не вообразить, а просто не сомневаться в этом: произвели в генералы, как же не полководец?
«О, дитя мое! — отвечал он, — он ходил взад и вперед
по комнате, — о, дитя мое! — он как бы не замечал тогда, что мне десять
лет, и даже любил разговаривать со мной.
Мало-помалу, разгорячившись, она прибавила даже, что князь вовсе не «дурачок» и никогда таким не был, а насчет значения, — то ведь еще бог знает, в чем будет полагаться, через несколько
лет, значение порядочного человека у нас в России: в прежних ли обязательных успехах
по службе или в чем другом?
— Знаете ли, — сказала ему раз Аглая, прерывая газету, — я заметила, что вы ужасно необразованны; вы ничего хорошенько не знаете, если справляться у вас: ни кто именно, ни в котором
году, ни
по какому трактату? Вы очень жалки.
Были тут люди, не встречавшиеся друг с другом
по нескольку
лет и не ощущавшие друг к другу ничего, кроме равнодушия, если не отвращения, но встретившиеся теперь, как будто вчера еще только виделись в самой дружеской и приятной компании.
Кроме Белоконской и «старичка сановника», в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут был, во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф, с немецким именем, — человек чрезвычайной молчаливости, с репутацией удивительного знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, — один из тех олимпийцев-администраторов, которые знают всё, «кроме разве самой России», человек, говорящий в пять
лет по одному «замечательному
по глубине своей» изречению, но, впрочем, такому, которое непременно входит в поговорку и о котором узнается даже в самом чрезвычайном кругу; один из тех начальствующих чиновников, которые обыкновенно после чрезвычайно продолжительной (даже до странности) службы, умирают в больших чинах, на прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и даже с некоторою враждебностью к подвигам.
Кроме князя Щ. и Евгения Павловича, к этому слою принадлежал и известный, очаровательный князь N., бывший обольститель и победитель женских сердец во всей Европе, человек теперь уже
лет сорока пяти, всё еще прекрасной наружности, удивительно умевший рассказывать, человек с состоянием, несколько, впрочем, расстроенным, и
по привычке проживавший более за границей.
Это была дама,
лет сорока пяти (стало быть, весьма молодая жена для такого старого старичка, как ее муж), бывшая красавица, любившая и теперь,
по мании, свойственной многим сорокапятилетним дамам, одеваться слишком уже пышно; ума была небольшого, а знания литературы весьма сомнительного.