Неточные совпадения
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать
сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что
с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать:
с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость
с одной стороны, а
с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного
сердца.
Покойнику в
сердце все прости, чем тебя оскорбил, примирись
с ним воистину.
Алеша следил за всем
с сильно бьющимся
сердцем.
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем
сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока
с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и
с болью
сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
Одно мгновение все смотрели на него в упор и молчали, и вдруг все почувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое,
с несомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроения перешел немедленно в самое свирепое. Все, что угасло было в его
сердце и затихло, разом воскресло и поднялось.
— Милости просим от всего
сердца, — ответил игумен. — Господа! Позволю ли себе, — прибавил он вдруг, — просить вас от всей души, оставив случайные распри ваши, сойтись в любви и родственном согласии,
с молитвой ко Господу, за смиренною трапезою нашей…
Дело было именно в том, чтобы был непременно другой человек, старинный и дружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только
с тем чтобы всмотреться в его лицо, пожалуй переброситься словцом, совсем даже посторонним каким-нибудь, и коли он ничего, не сердится, то как-то и легче
сердцу, а коли сердится, ну, тогда грустней.
Перенести я притом не могу, что иной, высший даже
сердцем человек и
с умом высоким, начинает
с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским.
Еще страшнее, кто уже
с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него
сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы.
Тут дьявол
с Богом борется, а поле битвы —
сердца людей.
Что-то граничило почти
с отчаянием, чего никогда не бывало в
сердце Алеши.
— Не только говорил, но это, может быть, всего сильнее убивало его. Он говорил, что лишен теперь чести и что теперь уже все равно, —
с жаром ответил Алеша, чувствуя всем
сердцем своим, как надежда вливается в его
сердце и что в самом деле, может быть, есть выход и спасение для его брата. — Но разве вы… про эти деньги знаете? — прибавил он и вдруг осекся.
— Мы в первый раз видимся, Алексей Федорович, — проговорила она в упоении, — я захотела узнать ее, увидать ее, я хотела идти к ней, но она по первому желанию моему пришла сама. Я так и знала, что мы
с ней все решим, все! Так
сердце предчувствовало… Меня упрашивали оставить этот шаг, но я предчувствовала исход и не ошиблась. Грушенька все разъяснила мне, все свои намерения; она, как ангел добрый, слетела сюда и принесла покой и радость…
Я вас избрала
сердцем моим, чтобы
с вами соединиться, а в старости кончить вместе нашу жизнь.
Неожиданное же и ученое рассуждение его, которое он сейчас выслушал, именно это, а не другое какое-нибудь, свидетельствовало лишь о горячности
сердца отца Паисия: он уже спешил как можно скорее вооружить юный ум для борьбы
с соблазнами и огородить юную душу, ему завещанную, оградой, какой крепче и сам не мог представить себе.
Алеша больно почувствовал, что за ночь бойцы собрались
с новыми силами, а
сердце их
с наступившим днем опять окаменело: «Отец раздражен и зол, он выдумал что-то и стал на том; а что Дмитрий?
Не прямо от него, а от благородства лишь вашего
сердца исходит пылкого-с.
— Да уж и попало-с, не в голову, так в грудь-с, повыше сердца-с, сегодня удар камнем, синяк-с, пришел, плачет, охает, а вот и заболел.
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все
сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось
с людьми, — пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять!
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, —
с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
В самом деле, это могла быть молодая досада молодой неопытности и молодого тщеславия, досада на то, что не сумел высказаться, да еще
с таким существом, как Алеша, на которого в
сердце его несомненно существовали большие расчеты.
Давеча, еще
с рассказа Алеши о его встрече со Смердяковым, что-то мрачное и противное вдруг вонзилось в
сердце его и вызвало в нем тотчас же ответную злобу.
Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович
с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал
с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, отворял двери, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, — слушал подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и
с биением
сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал — конечно, и сам не знал.
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено
с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а в
сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
Когда Алеша
с тревогой и
с болью в
сердце вошел в келью старца, то остановился почти в изумлении: вместо отходящего больного, может быть уже без памяти, каким боялся найти его, он вдруг его увидал сидящим в кресле, хотя
с изможженным от слабости, но
с бодрым и веселым лицом, окруженного гостями и ведущего
с ними тихую и светлую беседу.
Впрочем, встал он
с постели не более как за четверть часа до прихода Алеши; гости уже собрались в его келью раньше и ждали, пока он проснется, по твердому заверению отца Паисия, что «учитель встанет несомненно, чтоб еще раз побеседовать
с милыми
сердцу его, как сам изрек и как сам пообещал еще утром».
Поутру же старец Зосима положительно изрек ему, отходя ко сну: «Не умру прежде, чем еще раз не упьюсь беседой
с вами, возлюбленные
сердца моего, на милые лики ваши погляжу, душу мою вам еще раз изолью».
Их было четверо: иеромонахи отец Иосиф и отец Паисий, иеромонах отец Михаил, настоятель скита, человек не весьма еще старый, далеко не столь ученый, из звания простого, но духом твердый, нерушимо и просто верующий,
с виду суровый, но проникновенный глубоким умилением в
сердце своем, хотя видимо скрывал свое умиление до какого-то даже стыда.
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде,
с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и
сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а
с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Кончается жизнь моя, знаю и слышу это, но чувствую на каждый оставшийся день мой, как жизнь моя земная соприкасается уже
с новою, бесконечною, неведомою, но близко грядущею жизнью, от предчувствия которой трепещет восторгом душа моя, сияет ум и радостно плачет
сердце…
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет, может быть,
с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в
сердцах их по себе оставлю!
Ушел он тогда от меня как бы и впрямь решившись. Но все же более двух недель потом ко мне ходил, каждый вечер сряду, все приготовлялся, все не мог решиться. Измучил он мое
сердце. То приходит тверд и говорит
с умилением...
В робости
сердца моего мыслю, однако же, что самое сознание сей невозможности послужило бы им наконец и к облегчению, ибо, приняв любовь праведных
с невозможностью воздать за нее, в покорности сей и в действии смирения сего, обрящут наконец как бы некий образ той деятельной любви, которою пренебрегли на земле, и как бы некое действие,
с нею сходное…
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и
с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в
сердце своем как бы некую боль.
«Да неужто же сей младый столь много значит ныне в
сердце моем?» — вдруг
с удивлением вопросил он себя.
Пусть этот ропот юноши моего был легкомыслен и безрассуден, но опять-таки, в третий раз повторяю (и согласен вперед, что, может быть, тоже
с легкомыслием): я рад, что мой юноша оказался не столь рассудительным в такую минуту, ибо рассудку всегда придет время у человека неглупого, а если уж и в такую исключительную минуту не окажется любви в
сердце юноши, то когда же придет она?
Смеется, должно быть,
с другою надо мной, и уж я ж его, думаю, только бы увидеть его, встретить когда: то уж я ж ему отплачу, уж я ж ему отплачу!» Ночью в темноте рыдаю в подушку и все это передумаю,
сердце мое раздираю нарочно, злобой его утоляю: «Уж я ж ему, уж я ж ему отплачу!» Так, бывало, и закричу в темноте.
— А и впрямь простила, — вдумчиво произнесла Грушенька. — Экое ведь подлое
сердце! За подлое
сердце мое! — схватила она вдруг со стола бокал, разом выпила, подняла его и
с размаха бросила на пол. Бокал разбился и зазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке.
— А ведь, может, еще и не простила, — как-то грозно проговорила она, опустив глаза в землю, как будто одна сама
с собой говорила. — Может, еще только собирается
сердце простить. Поборюсь еще
с сердцем-то. Я, видишь, Алеша, слезы мои пятилетние страх полюбила… Я, может, только обиду мою и полюбила, а не его вовсе!
Он подозревал тогда весьма верно, что она и сама находится в какой-то борьбе, в какой-то необычайной нерешительности, на что-то решается и все решиться не может, а потому и не без основания предполагал, замирая
сердцем, что минутами она должна была просто ненавидеть его
с его страстью.
Замечательно еще то, что эти самые люди
с высокими
сердцами, стоя в какой-нибудь каморке, подслушивая и шпионя, хоть и понимают ясно «высокими
сердцами своими» весь срам, в который они сами добровольно залезли, но, однако, в ту минуту по крайней мере, пока стоят в этой каморке, никогда не чувствуют угрызений совести.
— Оставьте все, Дмитрий Федорович! — самым решительным тоном перебила госпожа Хохлакова. — Оставьте, и особенно женщин. Ваша цель — прииски, а женщин туда незачем везти. Потом, когда вы возвратитесь в богатстве и славе, вы найдете себе подругу
сердца в самом высшем обществе. Это будет девушка современная,
с познаниями и без предрассудков. К тому времени, как раз созреет теперь начавшийся женский вопрос, и явится новая женщина…
Но тоска, тоска неведения и нерешимости нарастала в
сердце его
с быстротой непомерною.
Страшная, неистовая злоба закипела вдруг в
сердце Мити: «Вот он, его соперник, его мучитель, мучитель его жизни!» Это был прилив той самой внезапной, мстительной и неистовой злобы, про которую, как бы предчувствуя ее, возвестил он Алеше в разговоре
с ним в беседке четыре дня назад, когда ответил на вопрос Алеши: «Как можешь ты говорить, что убьешь отца?»
Мало-помалу, даже
с какою-то радостью начала излагать все подробности, и вовсе не желая мучить, а как бы спеша изо всех сил от
сердца услужить ему.
Митя болезненно нахмурился: что, в самом деле, он прилетит…
с такими чувствами… а они спят… спит и она, может быть, тут же… Злое чувство закипело в его
сердце.
Она вырвалась от него из-за занавесок. Митя вышел за ней как пьяный. «Да пусть же, пусть, что бы теперь ни случилось — за минуту одну весь мир отдам», — промелькнуло в его голове. Грушенька в самом деле выпила залпом еще стакан шампанского и очень вдруг охмелела. Она уселась в кресле, на прежнем месте,
с блаженною улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто укусило что-то за
сердце, и он подошел к ней.
Замечу раз навсегда: новоприбывший к нам Николай Парфенович,
с самого начала своего у нас поприща, почувствовал к нашему Ипполиту Кирилловичу, прокурору, необыкновенное уважение и почти
сердцем сошелся
с ним.
О господа, повторяю вам
с кровью
сердца: много я узнал в эту ночь!