Неточные совпадения
«Господин исправник, будьте, говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «Каким это, говорит, Направником?» Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело,
стоит серьезный, уперся: «Я, говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как
бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли?
— А вот далекая! — указал он на одну еще вовсе не старую женщину, но очень худую и испитую, не то что загоревшую, а как
бы всю почерневшую лицом. Она
стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во взгляде ее было что-то как
бы исступленное.
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и
стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока
бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
Алеша довел своего старца в спаленку и усадил на кровать. Это была очень маленькая комнатка с необходимою мебелью; кровать была узенькая, железная, а на ней вместо тюфяка один только войлок. В уголку, у икон,
стоял налой, а на нем лежали крест и Евангелие. Старец опустился на кровать в бессилии; глаза его блестели, и дышал он трудно. Усевшись, он пристально и как
бы обдумывая нечто посмотрел на Алешу.
У живописца Крамского есть одна замечательная картина под названием «Созерцатель»: изображен лес зимой, и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и лаптишках
стоит один-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший мужичонко,
стоит и как
бы задумался, но он не думает, а что-то «созерцает».
Правда, сейчас
бы и очнулся, а спросили
бы его, о чем он это
стоял и думал, то наверно
бы ничего не припомнил, но зато наверно
бы затаил в себе то впечатление, под которым находился во время своего созерцания.
И однако же, пред ним
стояло, казалось
бы, самое обыкновенное и простое существо на взгляд, — добрая, милая женщина, положим красивая, но так похожая на всех других красивых, но «обыкновенных» женщин!
Но старшие и опытнейшие из братии
стояли на своем, рассуждая, что «кто искренно вошел в эти стены, чтобы спастись, для тех все эти послушания и подвиги окажутся несомненно спасительными и принесут им великую пользу; кто же, напротив, тяготится и ропщет, тот все равно как
бы и не инок и напрасно только пришел в монастырь, такому место в миру.
Служим мы ей, а ей это тягостно: «Не
стою я того, не
стою, недостойная я калека, бесполезная», — а еще
бы она не стоила-с, когда она всех нас своею ангельскою кротостью у Бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у нас был
бы ад-с, даже Варю и ту смягчила.
Я таких твердых люблю, на чем
бы там они ни
стояли, и будь они такие маленькие мальчуганы, как ты.
— То-то и есть, что но… — кричал Иван. — Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир
стоит, и без них, может быть, в нем совсем ничего
бы и не произошло. Мы знаем, что знаем!
Не
стоит она слезинки хотя
бы одного только замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к «Боженьке»!
Наступило опять молчание. Промолчали чуть не с минуту. Иван Федорович знал, что он должен был сейчас встать и рассердиться, а Смердяков
стоял пред ним и как
бы ждал: «А вот посмотрю я, рассердишься ты или нет?» Так по крайней мере представлялось Ивану Федоровичу. Наконец он качнулся, чтобы встать. Смердяков точно поймал мгновенье.
Кричат и секунданты, особенно мой: «Как это срамить полк, на барьере
стоя, прощения просить; если
бы только я это знал!» Стал я тут пред ними пред всеми и уже не смеюсь: «Господа мои, говорю, неужели так теперь для нашего времени удивительно встретить человека, который
бы сам покаялся в своей глупости и повинился, в чем сам виноват, публично?» — «Да не на барьере же», — кричит мой секундант опять.
«Господи! — мыслю про себя, — о почтении людей думает в такую минуту!» И до того жалко мне стало его тогда, что, кажись, сам
бы разделил его участь, лишь
бы облегчить его. Вижу, он как исступленный. Ужаснулся я, поняв уже не умом одним, а живою душой, чего
стоит такая решимость.
И не для торжества убеждений каких-либо понадобились тогда чудеса Алеше (это-то уже вовсе нет), не для идеи какой-либо прежней, предвзятой, которая
бы восторжествовала поскорей над другою, — о нет, совсем нет: тут во всем этом и прежде всего, на первом месте,
стояло пред ним лицо, и только лицо, — лицо возлюбленного старца его, лицо того праведника, которого он до такого обожания чтил.
«Что
бы у ней такое?» — пробормотал Ракитин, вводя Алешу за руку в гостиную. Грушенька
стояла у дивана как
бы все еще в испуге. Густая прядь темно-русой косы ее выбилась вдруг из-под наколки и упала на ее правое плечо, но она не заметила и не поправила, пока не вгляделась в гостей и не узнала их.
А ангел-хранитель ее
стоит да и думает: какую
бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы Богу сказать.
Одним словом, можно
бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же
стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи…
И казалось
бы, что в той любви, за которою надо так подсматривать, и чего
стоит любовь, которую надобно столь усиленно сторожить?
Он бросился вон. Испуганная Феня рада была, что дешево отделалась, но очень хорошо поняла, что ему было только некогда, а то
бы ей, может, несдобровать. Но, убегая, он все же удивил и Феню, и старуху Матрену одною самою неожиданною выходкой: на столе
стояла медная ступка, а в ней пестик, небольшой медный пестик, в четверть аршина всего длиною. Митя, выбегая и уже отворив одною рукой дверь, другою вдруг на лету выхватил пестик из ступки и сунул себе в боковой карман, с ним и был таков.
«Да неужели один час, одна минута ее любви не
стоят всей остальной жизни, хотя
бы и в муках позора?» Этот дикий вопрос захватил его сердце.
— Была заперта, напротив, и кто ж мог ее отворить? Ба, дверь,
постойте! — как
бы опомнился он вдруг и чуть не вздрогнул, — а разве вы нашли дверь отпертою?
— Дверь
стояла отпертою, и убийца вашего родителя несомненно вошел в эту дверь и, совершив убийство, этою же дверью и вышел, — как
бы отчеканивая, медленно и раздельно произнес прокурор. — Это нам совершенно ясно. Убийство произошло, очевидно, в комнате, а не через окно, что положительно ясно из произведенного акта осмотра, из положения тела и по всему. Сомнений в этом обстоятельстве не может быть никаких.
— Да это же невозможно, господа! — вскричал он совершенно потерявшись, — я… я не входил… я положительно, я с точностью вам говорю, что дверь была заперта все время, пока я был в саду и когда я убегал из сада. Я только под окном
стоял и в окно его видел, и только, только… До последней минуты помню. Да хоть
бы и не помнил, то все равно знаю, потому что знаки только и известны были что мне да Смердякову, да ему, покойнику, а он, без знаков, никому
бы в мире не отворил!
— Я гораздо добрее, чем вы думаете, господа, я вам сообщу почему, и дам этот намек, хотя вы того и не
стоите. Потому, господа, умалчиваю, что тут для меня позор. В ответе на вопрос: откуда взял эти деньги, заключен для меня такой позор, с которым не могло
бы сравняться даже и убийство, и ограбление отца, если б я его убил и ограбил. Вот почему не могу говорить. От позора не могу. Что вы это, господа, записывать хотите?
— Но опять вы забываете то обстоятельство, — все так же сдержанно, но как
бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо, если дверь уже
стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились в саду…
— Что? Куда? — восклицает он, открывая глаза и садясь на свой сундук, совсем как
бы очнувшись от обморока, а сам светло улыбаясь. Над ним
стоит Николай Парфенович и приглашает его выслушать и подписать протокол. Догадался Митя, что спал он час или более, но он Николая Парфеновича не слушал. Его вдруг поразило, что под головой у него очутилась подушка, которой, однако, не было, когда он склонился в бессилии на сундук.
Он сорвался с места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвон бросился за ним. Доктор
постоял было еще секунд пять как
бы в столбняке, смотря на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро пошел к карете, громко повторяя: «Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!» Штабс-капитан бросился его подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот
стоял уже у постельки Илюши. Илюша держал его за руку и звал папу. Чрез минуту воротился и штабс-капитан.
— Я ваших благодеяний не стою-с, я ничтожен-с, — проговорил слезящимся голоском Максимов. — Лучше
бы вы расточали благодеяния ваши тем, которые нужнее меня-с.
Словом, Алеше, если
бы даже он и запоздал в острог,
стоило пройти к смотрителю, и дело всегда улаживалось.
— Да я и сам знаю, что не я, ты бредишь? — бледно и искривленно усмехнувшись, проговорил Иван. Он как
бы впился глазами в Алешу. Оба опять
стояли у фонаря.
Но вдруг он как
бы сдержал себя. Он
стоял и как
бы что-то обдумывал.
Один волосок-с:
стоило этой барыне вот так только мизинчиком пред ними сделать, и они
бы тотчас в церковь за ними высуня язык побежали.
— В обыкновенных случаях жизни, — проговорил он тем самодовольно-доктринерским тоном, с которым спорил некогда с Григорием Васильевичем о вере и дразнил его,
стоя за столом Федора Павловича, — в обыкновенных случаях жизни мордасы ноне действительно запрещены по закону, и все перестали бить-с, ну, а в отличительных случаях жизни, так не то что у нас, а и на всем свете, будь хоша
бы самая полная французская республика, все одно продолжают бить, как и при Адаме и Еве-с, да и никогда того не перестанут-с, а вы и в отличительном случае тогда не посмели-с.
—
Стой, — прервал Иван, — ведь если б он убил, то взял
бы деньги и унес; ведь ты именно так должен был рассуждать? Что ж тебе-то досталось
бы после него? Я не вижу.
И, наконец, уже прокутив эту предпоследнюю сотню, посмотрел
бы на последнюю и сказал
бы себе: „А ведь и впрямь не
стоит относить одну сотню — давай и ту прокучу!“ Вот как
бы поступил настоящий Дмитрий Карамазов, какого мы знаем!
На половине дороги Снегирев внезапно остановился,
постоял с полминуты как
бы чем-то пораженный и вдруг, поворотив назад к церкви, пустился бегом к оставленной могилке.