Неточные совпадения
Скажут,
может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а мне так кажется, что Алеша был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом.
Скажут,
может быть, что Алеша был туп, неразвит, не кончил курса и проч.
Алеша и
сказал себе: «Не
могу я отдать вместо „всего“ два рубля, а вместо „иди за мной“ ходить лишь к обедне».
Когда и кем насадилось оно и в нашем подгородном монастыре, не
могу сказать, но в нем уже считалось третье преемничество старцев, и старец Зосима был из них последним, но и он уже почти помирал от слабости и болезней, а заменить его даже и не знали кем.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать и,
может быть, с некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком и образованнейшим, так
сказать, человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы в реке, вследствие оборота, какой
мог принять процесс.
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не
могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен
сказать себе: «Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы
скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто
может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела
сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
Жалею, что не
могу сказать вам ничего отраднее, ибо любовь деятельная сравнительно с мечтательною есть дело жестокое и устрашающее.
Слушай: ведь я, разумеется, завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшим, так
сказать, образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и не
мог бы знать.
Скажи, что бить не будешь и позволишь все мне делать, что я захочу, тогда,
может, и выйду», — смеется.
Теперь, как ты думаешь, вот ты сегодня пойдешь и ей
скажешь: «Приказали вам кланяться», а она тебе: «А деньги?» Ты еще
мог бы
сказать ей: «Это низкий сладострастник и с неудержимыми чувствами подлое существо.
— Не пойдет, не пойдет, не пойдет, не пойдет, ни за что не пойдет!.. — радостно так весь и встрепенулся старик, точно ничего ему не
могли сказать в эту минуту отраднее.
— У него денег нет, нет ни капли. Слушай, Алеша, я полежу ночь и обдумаю, а ты пока ступай.
Может, и ее встретишь… Только зайди ты ко мне завтра наверно поутру; наверно. Я тебе завтра одно словечко такое
скажу; зайдешь?
Вот я,
может быть, пойду да и
скажу ему сейчас, чтоб он у меня с сего же дня остался…
Но я не
могу больше жить, если не
скажу вам того, что родилось в моем сердце, а этого никто, кроме нас двоих, не должен до времени знать.
«
Может, и не переживу наступившего дня сего», —
сказал он Алеше; затем возжелал исповедаться и причаститься немедленно.
— Я хоть вас совсем не знаю и в первый раз вижу, — все так же спокойно продолжал Алеша, — но не
может быть, чтоб я вам ничего не сделал, — не стали бы вы меня так мучить даром. Так что же я сделал и чем я виноват пред вами,
скажите?
— Мама, вы меня убьете. Ваш Герценштубе приедет и
скажет, что не
может понять! Воды, воды! Мама, ради Бога, сходите сами, поторопите Юлию, которая где-то там завязла и никогда не
может скоро прийти! Да скорее же, мама, иначе я умру…
— Ну, довольно, Lise, я,
может быть, в самом деле очень поспешно
сказала про бешеного мальчика, а ты уж сейчас и вывела. Катерина Ивановна только что узнала, что вы пришли, Алексей Федорович, так и бросилась ко мне, она вас жаждет, жаждет.
— Совсем не страдаю, я очень
могу пойти… —
сказал Алеша.
— Подождите, милая Катерина Осиповна, я не
сказала главного, не
сказала окончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что,
может быть, решение мое ужасно — для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец и единственный друг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
— Да я и сам не знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки все
скажу, — продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение мое в том, что вы брата Дмитрия,
может быть, совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий,
может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду
сказать… потому что никто здесь правды не хочет
сказать…
— Совершенно справедливо на этот раз изволите из себя выходить, Варвара Николавна, и я вас стремительно удовлетворю. Шапочку вашу наденьте, Алексей Федорович, а я вот картуз возьму — и пойдемте-с. Надобно вам одно серьезное словечко
сказать, только вне этих стен. Эта вот сидящая девица — это дочка моя-с, Нина Николаевна-с, забыл я вам ее представить — ангел Божий во плоти… к смертным слетевший… если
можете только это понять…
Кончил он это меня за мочалку тащить, пустил на волю-с: «Ты, говорит, офицер, и я офицер, если
можешь найти секунданта, порядочного человека, то присылай — дам удовлетворение, хотя бы ты и мерзавец!» Вот что сказал-с.
— «Папа, говорит, папа, я его повалю, как большой буду, я ему саблю выбью своей саблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и
скажу ему:
мог бы сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!» Видите, видите, сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это он день и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью, должно быть, об этом бредил-с.
— Ну, простите, если не так… Я,
может быть, ужасно глупо… Вы
сказали, что я холоден, я взял и поцеловал… Только я вижу, что вышло глупо…
— Да зачем же, —
сказал Алеша, — ведь это так еще неблизко, года полтора еще,
может быть, ждать придется.
В чем именно состояла катастрофа и что хотел бы он
сказать сию минуту брату,
может быть, он и сам бы не определил.
— Ну если в ступе, то это только,
может быть, разговор… — заметил Алеша. — Если б я его
мог сейчас встретить, я бы
мог ему что-нибудь и об этом
сказать…
— Нет, не
могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими глазами Алеша, — ты
сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое
могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно
может все простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за всё. Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: «Прав ты, Господи, ибо открылись пути твои».
Да и что бы ты
мог сказать?
И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем пред тобой и
скажем: «Суди нас, если
можешь и смеешь».
Сам приучил его говорить с собою, всегда, однако, дивясь некоторой бестолковости или, лучше
сказать, некоторому беспокойству его ума и не понимая, что такое «этого созерцателя»
могло бы так постоянно и неотвязно беспокоить.
А ко всему тому рассудите, Иван Федорович, и некоторую чистую правду-с: ведь это почти что наверно так, надо сказать-с, что Аграфена Александровна, если только захотят они того сами, то непременно заставят их на себе жениться, самого барина то есть, Федора Павловича-с, если только захотят-с, — ну, а ведь они,
может быть, и захотят-с.
— Не
можешь ли, Митрий, услугу оказать? Зайди ты к отцу моему, Федору Павловичу Карамазову, и
скажи ты ему, что я в Чермашню не поехал.
Можешь али нет?
Этого как бы трепещущего человека старец Зосима весьма любил и во всю жизнь свою относился к нему с необыкновенным уважением, хотя,
может быть, ни с кем во всю жизнь свою не
сказал менее слов, как с ним, несмотря на то, что когда-то многие годы провел в странствованиях с ним вдвоем по всей святой Руси.
— Что ты, подожди оплакивать, — улыбнулся старец, положив правую руку свою на его голову, — видишь, сижу и беседую,
может, и двадцать лет еще проживу, как пожелала мне вчера та добрая, милая, из Вышегорья, с девочкой Лизаветой на руках. Помяни, Господи, и мать, и девочку Лизавету! (Он перекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес, куда я
сказал?
— Того я вчера лишь видел, а сегодня никак не
мог найти, —
сказал Алеша.
«То-то вот и есть, — отвечаю им, — это-то вот и удивительно, потому следовало бы мне повиниться, только что прибыли сюда, еще прежде ихнего выстрела, и не вводить их в великий и смертный грех, но до того безобразно, говорю, мы сами себя в свете устроили, что поступить так было почти и невозможно, ибо только после того, как я выдержал их выстрел в двенадцати шагах, слова мои
могут что-нибудь теперь для них значить, а если бы до выстрела, как прибыли сюда, то
сказали бы просто: трус, пистолета испугался и нечего его слушать.
И всякий-то мне ласковое слово
скажет, отговаривать начали, жалеть даже: «Что ты над собой делаешь?» — «Нет, говорят, он у нас храбрый, он выстрел выдержал и из своего пистолета выстрелить
мог, а это ему сон накануне приснился, чтоб он в монахи пошел, вот он отчего».
— Одно решите мне, одно! —
сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена умрет,
может быть, с горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую в сердцах их по себе оставлю!
— Страшный стих, — говорит, — нечего
сказать, подобрали. — Встал со стула. — Ну, — говорит, — прощайте,
может, больше и не приду… в раю увидимся. Значит, четырнадцать лет, как уже «впал я в руки Бога живаго», — вот как эти четырнадцать лет, стало быть, называются. Завтра попрошу эти руки, чтобы меня отпустили…
На сих меньше указывают и даже обходят молчанием вовсе, и сколь подивились бы, если
скажу, что от сих кротких и жаждущих уединенной молитвы выйдет,
может быть, еще раз спасение земли русской!
По правде тебе
сказать, не ждала не гадала, да и прежде никогда тому не верила, чтобы ты
мог прийти.
Может, выйду к нему и
скажу: «Видал ты меня такую аль нет еще?» Ведь он меня семнадцатилетнюю, тоненькую, чахоточную плаксу оставил.
Да подсяду к нему, да обольщу, да разожгу его: «Видал ты, какова я теперь,
скажу, ну так и оставайся при том, милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!» — вот ведь к чему,
может, этот наряд, Ракитка, — закончила Грушенька со злобным смешком.
Окончательный процесс этого решения произошел с ним, так
сказать, в самые последние часы его жизни, именно с последнего свидания с Алешей, два дня тому назад вечером, на дороге, после того как Грушенька оскорбила Катерину Ивановну, а Митя, выслушав рассказ о том от Алеши, сознался, что он подлец, и велел передать это Катерине Ивановне, «если это
может сколько-нибудь ее облегчить».
Может быть, многим из читателей нашей повести покажется этот расчет на подобную помощь и намерение взять свою невесту, так
сказать, из рук ее покровителя слишком уж грубым и небрезгливым со стороны Дмитрия Федоровича.
Да к тому же Митя его даже и за человека теперь считать не
мог, ибо известно было всем и каждому в городе, что это лишь больная развалина, сохранившая отношения с Грушенькой, так
сказать, лишь отеческие, а совсем не на тех основаниях, как прежде, и что это уже давно так, уже почти год как так.
Может быть, подивятся тому, что если была такая уверенность, то почему же он заранее не пошел сюда, так
сказать в свое общество, а направился к Самсонову, человеку склада чужого, с которым он даже и не знал, как говорить.