Неточные совпадения
Впрочем, лишь в
самое только последнее время ему удалось случайно обратить на себя вдруг особенное внимание в гораздо
большем круге читателей, так что его весьма многие разом тогда отметили и запомнили.
И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он
сам себе обиду навыдумал и налгал для красы,
сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, — знает
сам это, а все-таки
самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения
большого удовольствия, а тем
самым доходит и до вражды истинной…
Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя
самого: чем
больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц.
По замечанию Марфы Игнатьевны, он, с
самой той могилки, стал по преимуществу заниматься «божественным», читал Четьи-Минеи,
больше молча и один, каждый раз надевая
большие свои серебряные круглые очки.
Мужиков мы драть перестали с
большого ума, а те
сами себя пороть продолжают.
Это будет, может быть, лучше, чем если б я
сама, к которой он не хочет
больше ходить, объяснилась с ним лично.
Эта тетка, знаешь,
сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши, она поднимала еще
больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишился всего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех пор и не поднялась.
— Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы
сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же
больше этой обиды? — Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.
Да и видеться
больше не хочу, до какой-нибудь
самой последней минуты.
— Мама, ради Бога, принесите корпию; корпию и этой едкой мутной воды для порезов, ну как ее зовут! У нас есть, есть, есть… Мама, вы
сами знаете, где стклянка, в спальне вашей в шкапике направо, там
большая стклянка и корпия…
— Я не знаю, о чем вы спросите меня, — выговорил с зардевшимся лицом Алеша, — я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастья
больше, чем себе
самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих делах… — вдруг зачем-то поспешил он прибавить.
— Я имею к вам одну
большую просьбу, Алексей Федорович, — начала она, прямо обращаясь к Алеше по-видимому спокойным и ровным голосом, точно и в
самом деле ничего сейчас не случилось.
И до тех пор пока дама не заговорила
сама и пока объяснялся Алеша с хозяином, она все время так же надменно и вопросительно переводила свои
большие карие глаза с одного говорившего на другого.
— С
большою охотой, Lise, и непременно, только не в
самом главном. В
самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, как мне долг велит.
В
самом деле, это могла быть молодая досада молодой неопытности и молодого тщеславия, досада на то, что не сумел высказаться, да еще с таким существом, как Алеша, на которого в сердце его несомненно существовали
большие расчеты.
— Потому сочтут сообщником, что я им эти
самые знаки в секрете
большом сообщил-с.
Рассуждают же они так-с: она, говорят, его боится, Дмитрия-то Федоровича (они его Митькой зовут-с), а потому ночью попозже задами ко мне пройдет; ты же, говорит, ее сторожи до
самой полночи и
больше.
И увидит
сам, что милостив народ наш и благодарен, отблагодарит во сто крат; помня радение иерея и умиленные слова его, поможет ему на ниве его добровольно, поможет и в дому его, да и уважением воздаст ему
большим прежнего — вот уже и увеличится содержание его.
Выждал я время и раз в
большом обществе удалось мне вдруг «соперника» моего оскорбить будто бы из-за
самой посторонней причины, подсмеяться над одним мнением его об одном важном тогда событии — в двадцать шестом году дело было — и подсмеяться, говорили люди, удалось остроумно и ловко.
Сам я хуже вас в десять крат, а пожалуй, еще и того
больше.
Пустился он тогда в
большую служебную деятельность,
сам напросился на хлопотливое и трудное поручение, занимавшее его года два, и, будучи характера сильного, почти забывал происшедшее; когда же вспоминал, то старался не думать о нем вовсе.
Гроб же вознамерились оставить в келье (в первой
большой комнате, в той
самой, в которой покойный старец принимал братию и мирских) на весь день.
— Я-то изыду! — проговорил отец Ферапонт, как бы несколько и смутившись, но не покидая озлобления своего, — ученые вы! От
большого разума вознеслись над моим ничтожеством. Притек я сюда малограмотен, а здесь, что и знал, забыл,
сам Господь Бог от премудрости вашей меня, маленького, защитил…
Дом же Морозовой был
большой, каменный, двухэтажный, старый и очень неприглядный на вид; в нем проживала уединенно
сама хозяйка, старая женщина, с двумя своими племянницами, тоже весьма пожилыми девицами.
«Ты
сама баба не промах, — сказал он ей, отделяя ей тысяч с восемь, —
сама и орудуй, но знай, что, кроме ежегодного содержания по-прежнему, до
самой смерти моей,
больше ничего от меня не получишь, да и в завещании ничего
больше тебе не отделю».
Сама Грушенька лежала у себя в гостиной, на своем
большом неуклюжем диване со спинкой под красное дерево, жестком и обитом кожей, давно уже истершеюся и продырившеюся.
Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например, уже доказанную почти измену, уже виденные им
самим объятия и поцелуи, если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это было «в последний раз» и что соперник его с этого часа уже исчезнет, уедет на край земли, или что
сам он увезет ее куда-нибудь в такое место, куда уж
больше не придет этот страшный соперник.
Он помнил, что там под
самыми окнами есть несколько
больших, высоких, густых кустов бузины и калины.
Трифон Борисыч опасливо поглядел на Митю, но тотчас же послушно исполнил требуемое: осторожно провел его в сени,
сам вошел в
большую первую комнату, соседнюю с той, в которой сидели гости, и вынес из нее свечу.
— Господи! А я думала, он опять говорить хочет, — нервозно воскликнула Грушенька. — Слышишь, Митя, — настойчиво прибавила она, —
больше не вскакивай, а что шампанского привез, так это славно. Я
сама пить буду, а наливки я терпеть не могу. А лучше всего, что
сам прикатил, а то скучища… Да ты кутить, что ли, приехал опять? Да спрячь деньги-то в карман! Откуда столько достал?
— За французского известного писателя, Пирона-с. Мы тогда все вино пили в
большом обществе, в трактире, на этой
самой ярмарке. Они меня и пригласили, а я перво-наперво стал эпиграммы говорить: «Ты ль это, Буало, какой смешной наряд». А Буало-то отвечает, что он в маскарад собирается, то есть в баню-с, хи-хи, они и приняли на свой счет. А я поскорее другую сказал, очень известную всем образованным людям, едкую-с...
— Так лепетала Грушенька, хмелея все
больше и
больше, и наконец прямо объявила, что сейчас
сама хочет плясать.
В комнате, в которой лежал Федор Павлович, никакого особенного беспорядка не заметили, но за ширмами, у кровати его, подняли на полу
большой, из толстой бумаги, канцелярских размеров конверт с надписью: «Гостинчик в три тысячи рублей ангелу моему Грушеньке, если захочет прийти», а внизу было приписано, вероятно уже потом,
самим Федором Павловичем: «и цыпленочку».
— Вы не поверите, как вы нас
самих ободряете, Дмитрий Федорович, вашею этою готовностью… — заговорил Николай Парфенович с оживленным видом и с видимым удовольствием, засиявшим в
больших светло-серых навыкате, очень близоруких впрочем, глазах его, с которых он за минуту пред тем снял очки.
А главное, он
сам не любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои
большие пальцы на обеих ногах уродливыми, особенно один грубый, плоский, как-то загнувшийся вниз ноготь на правой ноге, и вот теперь все они увидят.
— Знаком вам этот предмет? — выложил вдруг Николай Парфенович на стол
большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на котором виднелись еще три сохранившиеся печати.
Самый же конверт был пуст и с одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.
—
Больше тысячи пошло на них, Митрий Федорович, — твердо опроверг Трифон Борисович, — бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник, конокрады они, угнали их отселева, а то они
сами, может, показали бы, скольким от вас поживились.
Сам я в руках у вас тогда сумму видел — считать не считал, вы мне не давали, это справедливо, а на глаз, помню, многим
больше было, чем полторы тысячи… Куды полторы! Видывали и мы деньги, могим судить…
С тех пор, с
самой его смерти, она посвятила всю себя воспитанию этого своего нещечка мальчика Коли, и хоть любила его все четырнадцать лет без памяти, но уж, конечно, перенесла с ним несравненно
больше страданий, чем выжила радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый день, что он заболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится, и проч., и проч.
Эта докторша была одних лет с Анной Федоровной и
большая ее приятельница,
сам же доктор вот уже с год заехал куда-то сперва в Оренбург, а потом в Ташкент, и уже с полгода как от него не было ни слуху ни духу, так что если бы не дружба с госпожою Красоткиной, несколько смягчавшая горе оставленной докторши, то она решительно бы истекла от этого горя слезами.
Но в оба эти раза Красоткин ответил уже
самым нетерпеливым и резким отказом, передав Алеше, что если тот придет за ним
сам, то он за это никогда не пойдет к Илюше, и чтоб ему
больше не надоедали.
Илюша же и говорить не мог. Он смотрел на Колю своими
большими и как-то ужасно выкатившимися глазами, с раскрытым ртом и побледнев как полотно. И если бы только знал не подозревавший ничего Красоткин, как мучительно и убийственно могла влиять такая минута на здоровье больного мальчика, то ни за что бы не решился выкинуть такую штуку, какую выкинул. Но в комнате понимал это, может быть, лишь один Алеша. Что же до штабс-капитана, то он весь как бы обратился в
самого маленького мальчика.
— Когда вам будет
больше лет, то вы
сами увидите, какое значение имеет на убеждение возраст. Мне показалось тоже, что вы не свои слова говорите, — скромно и спокойно ответил Алеша, но Коля горячо его прервал.
— Понимаю, довольно! Сами-то приходите! Иси, Перезвон! — совсем уже свирепо прокричал он собаке и
большими, скорыми шагами зашагал домой.
— Это мы втроем дали три тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, а доктора из Москвы выписала за две тысячи уж она
сама. Адвокат Фетюкович
больше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился
больше для славы приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.
Тем более что
сама начинает со мною теперь так поверхностно, одним словом, все об моем здоровье и ничего
больше, и даже такой тон принимает, а я и сказала себе: ну и пусть, ну и Бог с вами…
Ивана Федоровича, например, смотритель не то что уважал, а даже боялся, главное, его суждений, хотя
сам был
большим философом, разумеется «своим умом дойдя».
Да и меня могли в
большей скорости, в случае чего, приехать и защитить, ибо
сам я вам на болезнь Григория Васильича к тому же указывал, да и то, что падучей боюсь.
— Что не я убил, это вы знаете
сами доподлинно. И думал я, что умному человеку и говорить о сем
больше нечего.
— Ведь вам тогда после родителя вашего на каждого из трех братцев без малого по сорока тысяч могло прийтись, а может, и того больше-с, а женись тогда Федор Павлович на этой
самой госпоже-с, Аграфене Александровне, так уж та весь бы капитал тотчас же после венца на себя перевела, ибо они очень не глупые-с, так что вам всем троим братцам и двух рублей не досталось бы после родителя.
Рассказчик остановился. Иван все время слушал его в мертвенном молчании, не шевелясь, не спуская с него глаз. Смердяков же, рассказывая, лишь изредка на него поглядывал, но
больше косился в сторону. Кончив рассказ, он видимо
сам взволновался и тяжело переводил дух. На лице его показался пот. Нельзя было, однако, угадать, чувствует ли он раскаяние или что.