Неточные совпадения
А лгал я, лгал, решительно всю жизнь
мою, на всяк
день и час.
— Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где и я находился, четвертого года это
дело было. Я потому и упомянул, что рассказом сим смешливым вы потрясли
мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем, не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор все более и более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были причиной! Это уж не Дидерот-с!
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три
дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу
мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
Запомни слово
мое отныне, ибо хотя и буду еще беседовать с тобой, но не только
дни, а и часы
мои сочтены.
Дело-то ведь в том, что старикашка хоть и соврал об обольщении невинностей, но в сущности, в трагедии
моей, это так ведь и было, хотя раз только было, да и то не состоялось.
— А что ты думаешь, застрелюсь, как не достану трех тысяч отдать? В том-то и
дело, что не застрелюсь. Не в силах теперь, потом, может быть, а теперь я к Грушеньке пойду… Пропадай
мое сало!
Аграфена Александровна, ангел
мой! — крикнула она вдруг кому-то, смотря в другую комнату, — подите к нам, это милый человек, это Алеша, он про наши
дела все знает, покажитесь ему!
Может, вспоминая сей
день великий, не забудешь и слов
моих, ради сердечного тебе напутствия данных, ибо млад еси, а соблазны в мире тяжелые и не твоим силам вынести их.
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли
дело… Ну! кабы мне его молодость, да тогдашнее
мое лицо (потому что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
— Это оттого, что ваш палец в воде. Ее нужно сейчас же переменить, потому что она мигом нагреется. Юлия, мигом принеси кусок льду из погреба и новую полоскательную чашку с водой. Ну, теперь она ушла, я о
деле: мигом, милый Алексей Федорович, извольте отдать мне
мое письмо, которое я вам прислала вчера, — мигом, потому что сейчас может прийти маменька, а я не хочу…
— Но вы не можете же меня считать за девочку, за маленькую-маленькую девочку, после
моего письма с такою глупою шуткой! Я прошу у вас прощения за глупую шутку, но письмо вы непременно мне принесите, если уж его нет у вас в самом
деле, — сегодня же принесите, непременно, непременно!
Другом тоже я ее не был ни разу, ни одного
дня: гордая женщина в
моей дружбе не нуждалась.
— Пронзили-с. Прослезили меня и пронзили-с. Слишком наклонен чувствовать. Позвольте же отрекомендоваться вполне:
моя семья,
мои две дочери и
мой сын —
мой помет-с. Умру я, кто-то их возлюбит-с? А пока живу я, кто-то меня, скверненького, кроме них, возлюбит? Великое это
дело устроил Господь для каждого человека в
моем роде-с. Ибо надобно, чтоб и человека в
моем роде мог хоть кто-нибудь возлюбить-с…
— Да, во-первых, хоть для русизма: русские разговоры на эти темы все ведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки чем глупее, тем ближе к
делу. Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и нехитра, а ум виляет и прячется. Ум подлец, а глупость пряма и честна. Я довел
дело до
моего отчаяния, и чем глупее я его выставил, тем для меня же выгоднее.
— О нет, не написал, — засмеялся Иван, — и никогда в жизни я не сочинил даже двух стихов. Но я поэму эту выдумал и запомнил. С жаром выдумал. Ты будешь первый
мой читатель, то есть слушатель. Зачем в самом
деле автору терять хоть единого слушателя, — усмехнулся Иван. — Рассказывать или нет?
«О
дне же сем и часе не знает даже и Сын, токмо лишь Отец
мой небесный», как изрек он и сам еще на земле.
— От этого самого страху-с. И как же бы я посмел умолчать пред ними-с? Дмитрий Федорович каждый
день напирали: «Ты меня обманываешь, ты от меня что скрываешь? Я тебе обе ноги сломаю!» Тут я им эти самые секретные знаки и сообщил, чтобы видели по крайности
мое раболепие и тем самым удостоверились, что их не обманываю, а всячески им доношу.
Им совершенно тоже известно, что у Федора Павловича конверт большой приготовлен, а в нем три тысячи запечатаны, под тремя печатями-с, обвязано ленточкою и надписано собственною их рукой: «Ангелу
моему Грушеньке, если захочет прийти», а потом,
дня три спустя подписали еще: «и цыпленочку».
Отцы и учители
мои, — умиленно улыбаясь, обратился он к гостям своим, — никогда до сего
дня не говорил я, даже и ему, за что был столь милым душе
моей лик сего юноши.
Выждал я время и раз в большом обществе удалось мне вдруг «соперника»
моего оскорбить будто бы из-за самой посторонней причины, подсмеяться над одним мнением его об одном важном тогда событии — в двадцать шестом году
дело было — и подсмеяться, говорили люди, удалось остроумно и ловко.
Замечу тут, что хотя о поединке нашем все вслух тогда говорили, но начальство это
дело закрыло, ибо противник
мой был генералу нашему близким родственником, а так как
дело обошлось без крови, а как бы в шутку, да и я, наконец, в отставку подал, то и повернули действительно в шутку.
А надо заметить, что жил я тогда уже не на прежней квартире, а как только подал в отставку, съехал на другую и нанял у одной старой женщины, вдовы чиновницы, и с ее прислугой, ибо и переезд-то
мой на сию квартиру произошел лишь потому только, что я Афанасия в тот же
день, как с поединка воротился, обратно в роту препроводил, ибо стыдно было в глаза ему глядеть после давешнего
моего с ним поступка — до того наклонен стыдиться неприготовленный мирской человек даже иного справедливейшего своего
дела.
— «Рай, говорит, в каждом из нас затаен, вот он теперь и во мне кроется, и, захочу, завтра же настанет он для меня в самом
деле и уже на всю
мою жизнь».
А многострадального раба Божия Михаила памятую в молитвах
моих и до сего
дня на каждый
день.
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть
моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины:
дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую боль.
— Как пропах? Вздор ты какой-нибудь мелешь, скверность какую-нибудь хочешь сказать. Молчи, дурак. Пустишь меня, Алеша, на колени к себе посидеть, вот так! — И вдруг она мигом привскочила и прыгнула смеясь ему на колени, как ласкающаяся кошечка, нежно правою рукой охватив ему шею. — Развеселю я тебя, мальчик ты
мой богомольный! Нет, в самом
деле, неужто позволишь мне на коленках у тебя посидеть, не осердишься? Прикажешь — я соскочу.
— Веселимся, — продолжает сухенький старичок, — пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених и невеста, вот и премудрый архитриклин, вино новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши
дела? И ты, тихий, и ты, кроткий
мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, начинай, кроткий,
дело свое!.. А видишь ли солнце наше, видишь ли ты его?
Одним словом, можно бы было надеяться даже-де тысяч на шесть додачи от Федора Павловича, на семь даже, так как Чермашня все же стоит не менее двадцати пяти тысяч, то есть наверно двадцати восьми, «тридцати, тридцати, Кузьма Кузьмич, а я, представьте себе, и семнадцати от этого жестокого человека не выбрал!..» Так вот я, дескать, Митя, тогда это
дело бросил, ибо не умею с юстицией, а приехав сюда, поставлен был в столбняк встречным иском (здесь Митя опять запутался и опять круто перескочил): так вот, дескать, не пожелаете ли вы, благороднейший Кузьма Кузьмич, взять все права
мои на этого изверга, а сами мне дайте три только тысячи…
Вы бы мне эти три тысячи выдали… так как кто же против вас капиталист в этом городишке… и тем спасли бы меня от… одним словом, спасли бы
мою бедную голову для благороднейшего
дела, для возвышеннейшего
дела, можно сказать… ибо питаю благороднейшие чувства к известной особе, которую слишком знаете и о которой печетесь отечески.
«Конечно, надо будить:
мое дело слишком важное, я так спешил, я спешу сегодня же воротиться», — затревожился Митя; но батюшка и сторож стояли молча, не высказывая своего мнения.
Главное то было нестерпимо обидно, что вот он, Митя, стоит над ним со своим неотложным
делом, столько пожертвовав, столько бросив, весь измученный, а этот тунеядец, «от которого зависит теперь вся судьба
моя, храпит как ни в чем не бывало, точно с другой планеты».
— О, если вы разумели деньги, то у меня их нет. У меня теперь совсем нет денег, Дмитрий Федорович, я как раз воюю теперь с
моим управляющим и сама на
днях заняла пятьсот рублей у Миусова. Нет, нет, денег у меня нет. И знаете, Дмитрий Федорович, если б у меня даже и были, я бы вам не дала. Во-первых, я никому не даю взаймы. Дать взаймы значит поссориться. Но вам, вам я особенно бы не дала, любя вас, не дала бы, чтобы спасти вас, не дала бы, потому что вам нужно только одно: прииски, прииски и прииски!..
Я хотел последний
день и последний час
мой провести в этой комнате, в этой самой комнате… где и я обожал…
мою царицу!..
Кабы Богом была, всех бы людей простила: «Милые
мои грешнички, с этого
дня прощаю всех».
— Ах, Боже
мой, в самом
деле! Так что же мы теперь будем делать? Как вы думаете, что теперь надо делать?
— Ну, господа, теперь ваш, ваш вполне. И… если б только не все эти мелочи, то мы бы сейчас же и сговорились. Я опять про мелочи. Я ваш, господа, но, клянусь, нужно взаимное доверие — ваше ко мне и
мое к вам, — иначе мы никогда не покончим. Для вас же говорю. К
делу, господа, к
делу, и, главное, не ройтесь вы так в душе
моей, не терзайте ее пустяками, а спрашивайте одно только
дело и факты, и я вас сейчас же удовлетворю. А мелочи к черту!
— Господа, — как бы спохватился он вдруг, — вы на меня не ропщите за
мою брыкливость, опять прошу: поверьте еще раз, что я чувствую полную почтительность и понимаю настоящее положение
дела. Не думайте, что и пьян. Я уж теперь отрезвился. Да и что пьян не мешало бы вовсе. У меня ведь как...
— Это положительно отказываюсь сказать, господа! Видите, не потому, чтоб не мог сказать, али не смел, али опасался, потому что все это плевое
дело и совершенные пустяки, а потому не скажу, что тут принцип: это
моя частная жизнь, и я не позволю вторгаться в
мою частную жизнь. Вот
мой принцип. Ваш вопрос до
дела не относится, а все, что до
дела не относится, есть
моя частная жизнь! Долг хотел отдать, долг чести хотел отдать, а кому — не скажу.
— Э, к черту пять часов того
дня и собственное признание
мое, не в том теперь
дело! Эти деньги были
мои,
мои, то есть краденые
мои… не
мои то есть, а краденые, мною украденные, и их было полторы тысячи, и они были со мной, все время со мной…
А надо лишь то, что она призвала меня месяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще одной родственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я… это было именно в тот роковой час
моей жизни, когда я… ну, одним словом, когда я только что полюбил другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизу сидит, Грушеньку… я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в два
дня половину этих проклятых трех тысяч, то есть полторы тысячи, а другую половину удержал на себе.
Но знайте, что пока я носил, я в то же время каждый
день и каждый час
мой говорил себе: «Нет, Дмитрий Федорович, ты, может быть, еще и не вор».
Только, думаю, — заключила она, — что вам нечего об этом любопытствовать, а мне нечего вам отвечать, потому это особливое
мое дело».
— Школьник, гнушайся лжи, это раз; даже для доброго
дела, два. А главное, надеюсь, ты там не объявлял ничего о
моем приходе.
— Милый мальчик, это
мое дело, а не твое. Я иду сам по себе, потому что такова
моя воля, а вас всех притащил туда Алексей Карамазов, значит, разница. И почем ты знаешь, я, может, вовсе не мириться иду? Глупое выражение.
Впрочем, к
делу: примечаю, что в мальчике развивается какая-то чувствительность, сентиментальность, а я, знаете, решительный враг всяких телячьих нежностей, с самого
моего рождения.
— Во-первых, не тринадцать, а четырнадцать, через две недели четырнадцать, — так и вспыхнул он, — а во-вторых, совершенно не понимаю, к чему тут
мои лета?
Дело в том, каковы
мои убеждения, а не который мне год, не правда ли?
— А, это уж не
мое дело, — усмехнулся доктор, — я лишь сказал то, что могла сказать на-у-ка на ваш вопрос о последних средствах, а остальное… к сожалению
моему…
— Хочет он обо мне, об
моем деле статью написать, и тем в литературе свою роль начать, с тем и ходит, сам объяснял.
— Об этом после, теперь другое. Я об Иване не говорил тебе до сих пор почти ничего. Откладывал до конца. Когда эта штука
моя здесь кончится и скажут приговор, тогда тебе кое-что расскажу, все расскажу. Страшное тут
дело одно… А ты будешь мне судья в этом
деле. А теперь и не начинай об этом, теперь молчок. Вот ты говоришь об завтрашнем, о суде, а веришь ли, я ничего не знаю.