Неточные совпадения
На другой день она встретилась со своим другом
как ни в чем не бывало;
о случившемся никогда не поминала.
Это было в пятьдесят пятом году, весной, в мае месяце, именно после того
как в Скворешниках получилось известие
о кончине генерал-лейтенанта Ставрогина, старца легкомысленного, скончавшегося от расстройства в желудке, по дороге в Крым, куда он спешил по назначению в действующую армию.
Но, несмотря на мечту
о галлюцинации, он каждый день, всю свою жизнь,
как бы ждал продолжения и, так сказать, развязки этого события. Он не верил, что оно так и кончилось! А если так, то странно же он должен был иногда поглядывать на своего друга.
Наконец и
о нем вспомянули, сначала в заграничных изданиях,
как о ссыльном страдальце, и потом тотчас же в Петербурге,
как о бывшей звезде в известном созвездии; даже сравнивали его почему-то с Радищевым.
О друзья мои! — иногда восклицал он нам во вдохновении, — вы представить не можете,
какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам,
как и сами, на улицу, и вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят!
Всю же свою жизнь мальчик,
как уже и сказано было, воспитывался у теток в
О—ской губернии (на иждивении Варвары Петровны), за семьсот верст от Скворешников.
Трудно представить себе,
какую нищету способен он был переносить, даже и не думая
о ней вовсе.
О «светлых надеждах» он говорил всегда тихо, с сладостию, полушепотом,
как бы секретно.
Степану Трофимовичу,
как и всякому остроумному человеку, необходим был слушатель, и, кроме того, необходимо было сознание
о том, что он исполняет высший долг пропаганды идей.
Вспоминал иногда
о друзьях своей молодости, — всё
о лицах, намеченных в истории нашего развития, — вспоминал с умилением и благоговением, но несколько
как бы с завистью.
Года через три,
как известно, заговорили
о национальности и зародилось «общественное мнение». Степан Трофимович очень смеялся.
— Это они-то не любили народа! — завопил Степан Трофимович. —
О,
как они любили Россию!
Всё это было очень глупо, не говоря уже
о безобразии — безобразии рассчитанном и умышленном,
как казалось с первого взгляда, а стало быть, составлявшем умышленное, до последней степени наглое оскорбление всему нашему обществу.
— Сергей Васильич (то есть Липутин), — бойко затараторила Агафья, — перво-наперво приказали вам очень кланяться и
о здоровье спросить-с,
как после вчерашнего изволили почивать и
как изволите теперь себя чувствовать, после вчерашнего-c?
— Скажите, — спросил он его, —
каким образом вы могли заране угадать то, что я скажу
о вашем уме, и снабдить Агафью ответом?
О господине Ставрогине вся главная речь впереди; но теперь отмечу, ради курьеза, что из всех впечатлений его, за всё время, проведенное им в нашем городе, всего резче отпечаталась в его памяти невзрачная и чуть не подленькая фигурка губернского чиновничишка, ревнивца и семейного грубого деспота, скряги и процентщика, запиравшего остатки от обеда и огарки на ключ, и в то же время яростного сектатора бог знает
какой будущей «социальной гармонии», упивавшегося по ночам восторгами пред фантастическими картинами будущей фаланстеры, в ближайшее осуществление которой в России и в нашей губернии он верил
как в свое собственное существование.
Он с волнением подозревал, что
о нем уже донесли новому губернатору,
как о человеке опасном.
О боже,
как вы опустились!
Но из всех ее объяснений и излияний оказалось точным лишь одно то, что действительно между Лизой и Nicolas произошла какая-то размолвка, но
какого рода была эта размолвка, —
о том Прасковья Ивановна, очевидно, не сумела составить себе определенного понятия.
Она объяснила ему всё сразу, резко и убедительно. Намекнула и
о восьми тысячах, которые были ему дозарезу нужны. Подробно рассказала
о приданом. Степан Трофимович таращил глаза и трепетал. Слышал всё, но ясно не мог сообразить. Хотел заговорить, но всё обрывался голос. Знал только, что всё так и будет,
как она говорит, что возражать и не соглашаться дело пустое, а он женатый человек безвозвратно.
Степан же Трофимович,
как отец, с негодованием отверг бы самую мысль
о подобной надежде.
Как бы там ни было, но до сих пор
о Петруше доходили к нам всё такие странные слухи.
И, однако, все эти грубости и неопределенности, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от нее он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился и
о чем никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной,
как маленький мальчик; а между тем сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне,
как в воде или в воздухе.
Но всего более досадовал я на него за то, что он не решался даже пойти сделать необходимый визит приехавшим Дроздовым, для возобновления знакомства, чего,
как слышно, они и сами желали, так
как спрашивали уже
о нем,
о чем и он тосковал каждодневно.
Он стал говорить
о городских новостях,
о приезде губернаторши «с новыми разговорами», об образовавшейся уже в клубе оппозиции,
о том, что все кричат
о новых идеях и
как это ко всем пристало, и пр., и пр.
Вот я стал спиной; вот я в ужасе и не в силах оглянуться назад; я жмурю глаза — не правда ли,
как это интересно?» Когда я передал мое мнение
о статье Кармазинова Степану Трофимовичу, он со мной согласился.
Какое мне дело, что она убивается
о Ни-ко-леньке! Je m’en fiche et je proclame ma liberté.
Как вы смотрели на него вообще…
какое мнение
о нем могли составить и… теперь имеете?..»
— Нет, заметьте, заметьте, — подхватил Липутин,
как бы и не слыхав Степана Трофимовича, — каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому человеку,
как я, да еще снисходят до того, что сами просят секрета. Это что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь
о Николае Всеволодовиче неожиданных?
А помните ваши рассказы
о том,
как Колумб открывал Америку и
как все закричали: «Земля, земля!» Няня Алена Фроловна говорит, что я после того ночью бредила и во сне кричала: «Земля, земля!» А помните,
как вы мне историю принца Гамлета рассказывали?
— Вы думаете? — улыбнулся он с некоторым удивлением. — Почему же? Нет, я… я не знаю, — смешался он вдруг, — не знаю,
как у других, и я так чувствую, что не могу,
как всякий. Всякий думает и потом сейчас
о другом думает. Я не могу
о другом, я всю жизнь об одном. Меня бог всю жизнь мучил, — заключил он вдруг с удивительною экспансивностью.
О,
как я мучил ее, и в такое время!
О,
как неблагородно было с моей стороны.
Я воспользовался промежутком и рассказал
о моем посещении дома Филиппова, причем резко и сухо выразил мое мнение, что действительно сестра Лебядкина (которую я не видал) могла быть когда-то какой-нибудь жертвой Nicolas, в загадочную пору его жизни,
как выражался Липутин, и что очень может быть, что Лебядкин почему-нибудь получает с Nicolas деньги, но вот и всё.
Я видел их тогда в Петербурге, avec cette chère amie (
о,
как я тогда оскорблял ее!), и не только их ругательств, — я даже их похвал не испугался.
Не испугаюсь и теперь, mais parlons d’autre chose [но поговорим
о другом (фр.).]… я, кажется, ужасных вещей наделал; вообразите, я отослал Дарье Павловне вчера письмо и…
как я кляну себя за это!
—
О боже,
как вы глупо сделали! — невольно сорвалось у меня.
—
О, почему бы совсем не быть этому послезавтра, этому воскресенью! — воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, — почему бы не быть хоть одной этой неделе без воскресенья — si le miracle existe? [если чудеса бывают (фр.).] Ну что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество, et que tout soit dit! [и пусть всё будет кончено (фр.).]
О,
как я любил ee! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
— Один, один он мне остался теперь, одна надежда моя! — всплеснул он вдруг руками,
как бы внезапно пораженный новою мыслию, — теперь один только он, мой бедный мальчик, спасет меня и —
о, что же он не едет!
О сын мой,
о мой Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami, [оставьте меня, мой друг (фр.).] я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez-vous, [вы видите (фр.).] двенадцать часов…
О,
как мила она,
Елизавета Тушина,
Когда с родственником на дамском седле летает,
А локон ее с ветрами играет,
Или когда с матерью в церкви падает ниц,
И зрится румянец благоговейных лиц!
Тогда брачных и законных наслаждений желаю
И вслед ей, вместе с матерью, слезу посылаю.
И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть; а
как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же
о всем и возрадуешься.
— А
как же: маленький, розовенький, с крошечными такими ноготочками, и только вся моя тоска в том, что не помню я, мальчик аль девочка. То мальчик вспомнится, то девочка. И
как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу, и страшно мне, и всего больше я плачу
о том, что родила я его, а мужа не знаю.
Утром,
как уже известно читателю, я обязан был сопровождать моего друга к Варваре Петровне, по ее собственному назначению, а в три часа пополудни я уже должен был быть у Лизаветы Николаевны, чтобы рассказать ей — я сам не знал
о чем, и способствовать ей — сам не знал в чем.
—
О, без сомнения я не захочу лишить ее этого удовольствия, тем более что я сама… — с удивительною любезностью залепетала вдруг Юлия Михайловна, — я сама… хорошо знаю,
какая на наших плечиках фантастическая всевластная головка (Юлия Михайловна очаровательно улыбнулась)…
— Что-о-о? — вспрянула и выпрямилась в креслах Варвара Петровна. —
Какая я вам тетя? Что вы подразумевали?
Но я разузнаю
о нем, и так
как защитница твоя я, то сумею за тебя заступиться.
— Довольно, после, остановитесь на минуту, прошу вас.
О,
как я хорошо сделала, что допустила вас говорить!
—
О,
как вам угодно, я и сам устал, благодарю вас.
— Нет, это было нечто высшее чудачества и, уверяю вас, нечто даже святое! Человек гордый и рано оскорбленный, дошедший до той «насмешливости»,
о которой вы так метко упомянули, — одним словом, принц Гарри,
как великолепно сравнил тогда Степан Трофимович и что было бы совершенно верно, если б он не походил еще более на Гамлета, по крайней мере по моему взгляду.