Неточные совпадения
Если муж звал ее в гости — она шла, но и там вела себя так же тихо,
как дома; если к ней приходили гости, она усердно поила и кормила их, не обнаруживая интереса к тому,
о чем говорили они, и никого из них не предпочитая.
—
О, господи! — испуганным шепотом произнес он, чувствуя, что страх давит ему горло и не дает дышать. — Наташа!
Как же? Ведь ему — грудь надо? Что ты это!
Но рука ее, должно быть, не чувствовала,
как ударяются
о нее слезы: она оставалась неподвижной, и кожа на ней не вздрагивала от ударов слез.
Мальчик знал, что крестный говорит это
о человеке из земли Уц, и улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его тот человек своими страшными руками… И Фома снова видит человека — он сидит на земле, «тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа его гноится». Но он уже маленький и жалкий, он просто —
как нищий на церковной паперти…
Команда парохода любила его, и он любил этих славных ребят, коричневых от солнца и ветра, весело шутивших с ним. Они мастерили ему рыболовные снасти, делали лодки из древесной коры, возились с ним, катали его по реке во время стоянок, когда Игнат уходил в город по делам. Мальчик часто слышал,
как поругивали его отца, но не обращал на это внимания и никогда не передавал отцу того, что слышал
о нем. Но однажды, в Астрахани, когда пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста...
Часа два говорил Игнат сыну
о своей молодости,
о трудах своих,
о людях и страшной силе их слабости,
о том,
как они любят и умеют притворяться несчастными для того, чтобы жить на счет других, и снова
о себе —
о том,
как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
—
Какой ты фуфлыга! У-у! О-о! — передразнивал Ежов медленную речь Фомы. — Сколько у тебя голубей?
Около хорошего человека потрешься —
как медная копейка
о серебро — и сам за двугривенный сойдешь…
Отец терпеливо и осторожно вводил его в круг торговых дел, брал с собой на биржу, рассказывал
о взятых поставках и подрядах,
о своих сотоварищах, oписывал ему,
как они «вышли в люди»,
какие имеют состояния теперь, каковы их характеры. Фома быстро усвоил дело, относясь ко всему серьезно и вдумчиво.
— Поди ж ты!
Как будто он ждет чего-то, —
как пелена какая-то на глазах у него… Мать его, покойница, вот так же ощупью ходила по земле. Ведь вон Африканка Смолин на два года старше — а поди-ка ты
какой! Даже понять трудно, кто кому теперь у них голова — он отцу или отец ему? Учиться хочет exать, на фабрику какую-то, — ругается: «Эх, говорит, плохо вы меня, папаша, учили…» Н-да! А мой — ничего из себя не объявляет…
О, господи!
Нервно подергивая плечами, приемщик надтреснутым голосом рассказывал
о том,
как голодали крестьяне, но Фома плохо слушал его, глядя то на работу внизу, то на другой берег реки — высокий, желтый, песчаный обрыв, по краю которого стояли сосны.
— Двести! Это — по-русски, молодой человек! Вот я сейчас и объявлю мужичкам
о вашем подарке. Вы увидите,
как они будут благодарны…
В душе он не верил, что отношения мужчины к женщине так просты и грубы,
как о них рассказывают.
Она села на диван в двух шагах от него. Фома видел блеск ее глаз, улыбку ее губ. Ему показалось, что она улыбается не так,
как давеча улыбалась, а иначе — жалобно, невесело. Эта улыбка ободрила его, ему стало легче дышать при виде этих глаз, которые, встретившись с его глазами, вдруг потупились. Но он не знал,
о чем говорить с этой женщиной, и они оба молчали, молчанием тяжелым и неловким… Заговорила она...
— Что ты это?! — даже с испугом воскликнул парень и стал горячо и торопливо говорить ей какие-то слова
о красоте ее,
о том,
какая она ласковая,
как ему жалко ее и
как стыдно пред ней. А она слушала и все целовала его щеки, шею, голову и обнаженную грудь.
— Говори прямо… не
о деньгах спрашиваю, — хочу знать,
как ты жил, — настаивал Игнат, внимательно и строго рассматривая сына.
— Это, положим, верно, — бойка она — не в меру… Но это — пустое дело! Всякая ржавчина очищается, ежели руки приложить… А крестный твой — умный старик… Житье его было спокойное, сидячее, ну, он, сидя на одном-то месте, и думал обо всем… его, брат, стоит послушать, он во всяком житейском деле изнанку видит… Он у нас — ристократ — от матушки Екатерины! Много
о себе понимает… И
как род его искоренился в Тарасе, то он и решил — тебя на место Тараса поставить, чувствуешь?
Он не плакал, не тосковал и не думал ни
о чем; угрюмый, бледный, нахмурив брови, он сосредоточенно вслушивался в эту тишину, которая вытеснила из него все чувства, опустошила его сердце и,
как тисками, сжала мозг.
Он ехал и думал
о том,
как все это будет и
как нужно ему вести себя, чтобы не сконфузиться перед людьми.
Фома не любил дочь Маякина, а после того,
как он узнал от Игната
о намерении крестного женить его на Любе, молодой Гордеев стал даже избегать встреч с нею. Но после смерти отца он почти каждый день бывал у Маякиных, и как-то раз Люба сказала ему...
— Ну, я этого не понимаю… — качая головой, сказал Фома. — Кто это там
о моем счастье заботится? И опять же,
какое они счастье мне устроить могут, ежели я сам еще не знаю, чего мне надо? Нет, ты вот что, ты бы на этих посмотрела… на тех, что вот обедали…
—
О,
как бы я хотела, чтоб в тебе проснулись все эти муки, которыми я живу… Чтоб и ты,
как я, не спал ночей от дум, чтоб и тебе все опротивело… и сам ты себе опротивел! Ненавижу я всех вас… ненавижу!
Фома удивлялся ее речам и слушал их так же жадно,
как и речи ее отца; но когда она начинала с любовью и тоской говорить
о Тарасе, ему казалось, что под именем этим она скрывает иного человека, быть может, того же Ежова, который, по ее словам, должен был почему-то оставить университет и уехать из Москвы.
— Вы думаете
о том,
как нужно жить? — спросила женщина.
— Жизнь строга… она хочет, чтоб все люди подчинялись ее требованиям, только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей… Да и могут ли?
О, если б вы знали,
как тяжело жить… Человек доходит до того, что начинает бояться себя… он раздвояется на судью и преступника, и судит сам себя, и ищет оправдания перед собой… и он готов и день и ночь быть с тем, кого презирает, кто противен ему, — лишь бы не быть наедине с самим собой!
Но ему стало неловко и даже смешно при мысли
о том,
как легко ему жениться. Можно завтра же сказать крестному, чтоб он сватал невесту, и — месяца не пройдет,
как уже в доме вместе с ним будет жить женщина. И день и ночь будет около него. Скажет он ей: «Пойдем гулять!» — и она пойдет… Скажет: «Пойдем спать!» — тоже пойдет… Захочется ей целовать его — и она будет целовать, если бы он и не хотел этого. А сказать ей «не хочу, уйди!» — она обидится…
Фома смотрел на его губы и думал, что, наверное, старик таков и есть,
как говорят
о нем…
И, произнося раздельно и утвердительно слова свои, старик Ананий четырежды стукнул пальцем по столу. Лицо его сияло злым торжеством, грудь высоко вздымалась, серебряные волосы бороды шевелились на ней. Фоме жутко стало слушать его речи, в них звучала непоколебимая вера, и сила веры этой смущала Фому. Он уже забыл все то, что знал
о старике и во что еще недавно верил
как в правду.
— Да, парень! Думай… — покачивая головой, говорил Щуров. — Думай,
как жить тебе… О-о-хо-хо!
как я давно живу! Деревья выросли и срублены, и дома уже построили из них… обветшали даже дома… а я все это видел и — все живу!
Как вспомню порой жизнь свою, то подумаю: «Неужто один человек столько сделать мог? Неужто я все это изжил?..» — Старик сурово взглянул на Фому, покачал головой и умолк…
Фома, посмеиваясь, рассказал
о том,
как Щуров предложил ему переписать векселя.
— Не видал! — согласился Фома и, помолчав, нерешительно сказал: — Может, лучше и нет… Она для меня — очень нужна! — задумчиво и тихо продолжал он. — Боюсь я ее, — то есть не хочу я, чтобы она обо мне плохо думала… Иной раз — тошно мне! Подумаешь — кутнуть разве, чтобы все жилы зазвенели? А вспомнишь про нее и — не решишься… И во всем так — подумаешь
о ней: «А
как она узнает?» И побоишься сделать…
При этом воспоминании он тряхнул головой,
как бы желая спугнуть мысль
о Медынской, и ускорил шаги.
— Н-неизвестно… Так
как он малый неглупый, то, вероятно, никогда не попадется… И будет по вся дни живота его сосуществовать со мною и вами на одной и той же ступени равенства пред законом…
О боже, что я говорю! — комически вздохнул Ухтищев.
Как былинка, сердце высохло-о-о!
— Скажу в городе… И, если подаришь, что я хочу, —
о,
как я тебя любить буду!
— Если б покойник Игнат прочитал в газете
о безобразной жизни своего сына — убил бы он Фомку! — говорил Маякин, ударяя кулаком по столу. — Ведь
как расписали? Срам!
— Скажи ему! С
какой это стати стану я думать
о всяком? Мне
о себе подумать и то — некогда… А может, не хочется…
Она стала ходить по комнате, собирая разбросанную одежду. Фома наблюдал за ней и был недоволен тем, что она не рассердилась на него за слова
о душе. Лицо у нее было равнодушно,
как всегда, а ему хотелось видеть ее злой или обиженной, хотелось чего-то человеческого.
—
О душе моей ты не смеешь говорить… Нет тебе до нее дела! Я — могу говорить! Я бы, захотевши, сказала всем вам — эх
как! Есть у меня слова про вас…
как молотки! Так бы по башкам застукала я… с ума бы вы посходили… Но — словами вас не вылечишь… Вас на огне жечь надо, вот
как сковороды в чистый понедельник выжигают…
Его отыскивали в трактирах, расспрашивали его
о том,
как и что нужно делать; он говорил им, порой совсем не понимая, так это нужно делать или иначе, замечал их скрытое пренебрежение к нему и почти всегда видел, что они делают дело не так,
как он приказал, а иначе и лучше.
— Один остался…
Как Иов…
О, господи!.. Что сделаю? Я ли — не умен? Я ли — не хитер?
Из этого осадка в девушке развилось чувство неудовлетворенности своей жизнью, стремление к личной независимости, желание освободиться от тяжелой опеки отца, — но не было ни сил осуществить эти желания, ни представления
о том,
как осуществляются они.
Эта встреча родила в нем тихое, доброе чувство, вызвав воспоминания
о детстве, и они мелькали теперь в памяти его, — мелькали,
как маленькие скромные огоньки, пугливо светя ему из дали прошлого.
— Н-да, я, брат, кое-что видел… — заговорил он, встряхивая головой. — И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше, чем нужно, так же вредно для человека,
как и не знать того, что необходимо. Рассказать тебе,
как я жил? Попробую. Никогда никому не рассказывал
о себе… потому что ни в ком не возбуждал интереса… Преобидно жить на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..
Заметка
о Фоме начиналась описанием кутежа на плотах, и Фома при чтении ее стал чувствовать, что некоторые отдельные слова покусывают его,
как комары. Лицо у него стало серьезнее, он наклонил голову и угрюмо молчал. А комаров становилось все больше…
А когда Фома, загораясь от жгучих искр его речи, начинал мечтать
о том,
как он начнет опровергать и опрокидывать людей, которые ради своей выгоды не хотят расширить жизнь, — Ежов часто обрывал его...
Она привыкла смотреть на себя
как на что-то лучшее и высшее обыкновенной девушки купеческого сословия, которая думает только
о нарядах и выходит замуж почти всегда по расчетам родителей, редко по свободному влечению сердца.
«
О, боже мой!
О, господи!.. Если б он был порядочный человек!.. Сделай, чтоб он был порядочный… сердечный…
О, боже! Приходит какой-то мужчина, смотрит тебя… и на долгие годы берет себе…
Как это позорно и страшно… Боже мой, боже!.. Посоветоваться бы с кем-нибудь… Одна… Тарас хоть бы…»
Любовь написала Тарасу еще, но уже более краткое и спокойное письмо, и теперь со дня на день ждала ответа, пытаясь представить себе,
каким должен быть он, этот таинственный брат? Раньше она думала
о нем с тем благоговейным уважением, с
каким верующие думают
о подвижниках, людях праведной жизни, — теперь ей стало боязно его, ибо он ценою тяжелых страданий, ценою молодости своей, загубленной в ссылке, приобрел право суда над жизнью и людьми… Вот приедет он и спросит ее...
Глядя в зеркало на свое взволнованное лицо, на котором крупные и сочные губы казались еще краснее от бледности щек, осматривая свой пышный бюст, плотно обтянутый шелком, она почувствовала себя красивой и достойной внимания любого мужчины, кто бы он ни был. Зеленые камни, сверкавшие в ее ушах, оскорбляли ее,
как лишнее, и к тому же ей показалось, что их игра ложится ей на щеки тонкой желтоватой тенью. Она вынула из ушей изумруды, заменив их маленькими рубинами, думая
о Смолине — что это за человек?