Неточные совпадения
Но во всех трех полосах жизни Игната
не покидало одно страстное желание — желание иметь сына, и
чем старее он становился, тем сильнее желал. Часто между ним и женой происходили такие беседы. Поутру,
за чаем, или в полдень,
за обедом, он, хмуро взглянув на жену, толстую, раскормленную женщину, с румяным лицом и сонными глазами, спрашивал ее...
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они были
не нужны ему. Жену он бил уже на второй год свадьбы, бил сначала под пьяную руку и без злобы, а просто по пословице: «люби жену — как душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть к жене, и он уже бил ее с наслаждением,
за то,
что она
не родит ему сына.
Не прошло полугода со дня смерти жены, как он уже посватался к дочери знакомого ему по делам уральского казака-старообрядца. Отец невесты, несмотря на то,
что Игнат был и на Урале известен как «шалый» человек, выдал
за него дочь. Ее звали Наталья. Высокая, стройная, с огромными голубыми глазами и длинной темно-русой косой, она была достойной парой красавцу Игнату; а он гордился своей женой и любил ее любовью здорового самца, но вскоре начал задумчиво и зорко присматриваться к ней.
— Перестанет!..
Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый… скучно, ровно в монастыре. Это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно. Придешь домой — пусто.
Не глядел бы ни на
что.
Не к вам же мне переселиться ради него, —
не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр
за ним будет…
На всем вокруг лежит отпечаток медлительности; всё — и природа и люди — живет неуклюже, лениво, — но кажется,
что за ленью притаилась огромная сила, — сила необоримая, но еще лишенная сознания,
не создавшая себе ясных желаний и целей…
— А — так уж надо… Подобьет его вода в колесо… нам, к примеру… завтра увидит полиция… возня пойдет, допросы… задержат нас. Вот его и провожают дальше… Ему
что? Он уж мертвый… ему это
не больно,
не обидно… а живым из-за него беспокойство было бы… Спи, сынок!..
Фома, наблюдая
за игрой физиономии старика, понял,
что он боится отца. Исподлобья, как волчонок, он смотрел на Чумакова; а тот со смешной важностью крутил седые усы и переминался с ноги на ногу перед мальчиком, который
не уходил, несмотря на данное ему разрешение.
— А
что ты сам
за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает,
что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело
не малое, ежели человек
за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам… Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе…
Что, — Чумаков-то…
не того…
не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
— Фома Игнатьич! — слышал он укоризненный голос Ефима. — Больно уж ты форснул широко… ну, хоть бы пудов полсотни! А то — на-ко! Так
что — смотри, как бы нам с тобой
не попало по горбам
за это…
— Я
не сержусь! — громким шепотом ответила она. —
За что сердиться на тебя? Ты
не охальник… чистая ты душа! Эх, соколик мой пролетный! Сядь-ка ты рядом-то со мной…
— Так
что — вы
не кричите! Из-за пустяка, какова есть баба…
Уже ранее она объявила ему,
что поедет с ним только до Казани, где у нее жила сестра замужем. Фоме
не верилось,
что она уйдет от него, и когда —
за ночь до прибытия в Казань — она повторила свои слова, он потемнел и стал упрашивать ее
не бросать его.
Фигура женщины все уменьшалась, точно таяла, а Фома,
не отрывая глаз, смотрел на нее и чувствовал,
что помимо страха
за отца и тоски о женщине — в душе его зарождается какое-то новое, сильное и едкое ощущение.
Эти слова отца заставили Фому глубоко задуматься. Он сам чувствовал в себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но тоже
не мог понять —
что это такое? И подозрительно следил
за собой…
Ему
не нравилось в них то,
что они кутят и развратничают тихонько от отцов, на деньги, украденные из отцовских касс или взятые под долгосрочные векселя и большие проценты. Они тоже
не любили его
за эту сдержанность, в которой чувствовали гордость, обидную им.
— Ну вот… А пока
что ты на закладке этой держись гордо, стой на виду у всех. Тебе этого
не сказать, так ты
за спину
за чью-нибудь спрячешься…
— Самое лучшее в нашем обществе — патронесса, самое дельное,
чем мы в нем занимаемся, — ухаживание
за патронессой, самое трудное — сказать патронессе такой комплимент, которым она была бы довольна, а самое умное — восхищаться патронессой молча и без надежд. Так
что вы, в сущности, член
не «общества попечения о», а член общества Танталов, состоящих при Софии Медынской.
Ему стало обидно и грустно от сознания,
что он
не умеет говорить так легко и много, как все эти люди, и тут он вспомнил,
что Люба Маякина уже
не раз смеялась над ним
за это.
— Да-а, — задумчиво заговорила девушка, — с каждым днем я все больше убеждаюсь,
что жить — трудно…
Что мне делать? Замуж идти?
За кого?
За купчишку, который будет всю жизнь людей грабить, пить, в карты играть?
Не хочу! Я хочу быть личностью… я — личность, потому
что уже понимаю, как скверно устроена жизнь. Учиться? Разве отец пустит… Бежать?
Не хватает храбрости…
Что же мне делать?
— Ах,
не делайте этого! Пожалейте себя… Вы такой… славный!.. Есть в вас что-то особенное, —
что?
Не знаю! Но это чувствуется… И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить… Я уверена,
что вы
не пойдете обычным путем людей вашего круга… нет! Вам
не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне
за рублем… о, нет! Я знаю, — вам хочется чего-то иного… да?
— А как же!
За баржу
не заплачено, да дров взято пятериков полсотни недавно… Ежели будет все сразу просить —
не давай… Рубль — штука клейкая:
чем больше в твоих руках повертится, тем больше копеек к нему пристанет…
— Я? Я знаю! — уверенно сказал Щуров, качнув головой, и глаза его потемнели. — Я сам тоже предстану пред господом…
не налегке… Понесу с собой ношу тяжелую пред святое лицо его… Я сам тоже тешил дьявола… только я в милость господню верую, а Яшка
не верит ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай… Яшка в бога
не верит… это я знаю! И
за то,
что не верит, — на земле еще будет наказан!
— В твои годы отец твой… водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь,
что за человек. А на тебя гляжу —
не вижу —
что ты? Кто ты такой? И сам ты, парень, этого
не знаешь… оттого и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому —
не знают себя… А жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она? И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
Теперь в вагоне едут… депеши рассылают… а то вон, слышь, так выдумали,
что в конторе у себя говорит человек, и
за пять верст его слышно… тут уж
не без дьяволова ума!..
Сидит человек…
не двигается… и грешит оттого,
что скучно ему, делать нечего: машина
за него делает все…
—
Не на
чем… Одиннадцать тысяч шестьсот
за тобой… Ты вот
что: перепиши мне векселя на пятнадцать, уплати проценты с этой суммы вперед… а в обеспечение я с тебя закладную на две твои баржи возьму…
— Черт знает
что! — раздраженно и почти со слезами закричал вдруг Званцев, вскакивая из-за стола. — Я приехал гулять, — я хочу веселиться, а меня отпевают!..
Что за безобразие! Я
не хочу больше, — я уезжаю!
Не двигая тяжелой с похмелья головой, Фома чувствовал,
что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют на сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал такое же…
Не думая, он вспоминал пережитое
за последние месяцы.
Теперь, вспоминая это, — и многое другое, — он чувствовал стыд
за себя и недовольство Сашей. Он смотрел на ее стройную фигуру, слушал ровное дыхание ее и чувствовал,
что не любит эту женщину,
не нужна ему она. В его похмельной голове медленно зарождались какие-то серые, тягучие мысли. Как будто все,
что он пережил
за это время, скрутилось в нем в клубок тяжелый и сырой, и вот теперь клубок этот катается в груди его, потихоньку разматываясь, и его вяжут тонкие, серые нити.
Она стала ходить по комнате, собирая разбросанную одежду. Фома наблюдал
за ней и был недоволен тем,
что она
не рассердилась на него
за слова о душе. Лицо у нее было равнодушно, как всегда, а ему хотелось видеть ее злой или обиженной, хотелось чего-то человеческого.
— Я-то? — Саша подумала и сказала, махнув рукой: — Может, и
не жадная —
что в том? Я ведь еще
не совсем… низкая,
не такая,
что по улицам ходят… А обижаться — на кого? Пускай говорят,
что хотят… Люди же скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи — только мертвого оправдала бы!.. — И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша сказала: — Ну, будет пустяки говорить… садись
за стол!..
Пароход шипел и вздрагивал, подваливая бортом к конторке, усеянной ярко одетой толпой народа, и Фоме казалось,
что он видит среди разнообразных лиц и фигур кого-то знакомого, кто как будто все прячется
за спины других, но
не сводит с него глаз.
— Ну, — хорошо! — спокойно ответил Фома. —
Не хотите вы этого? Так — ничего
не будет! Все спущу! И больше нам говорить
не о
чем, — прощайте! Примусь я теперь
за дело! Дым пойдет!..
—
Что вы всё хвалитесь?
Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то твоя —
что такое? Эх ты… устроитель жизни! Ну, умен ты, — все знаешь: скажи — зачем живешь?
Не умрешь,
что ли?
Что ты сделал
за жизнь?
Чем тебя помянут?..
Яков Маякин остался в трактире один. Он сидел
за столом и, наклонясь над ним, рисовал на подносе узоры, макая дрожащий палец в пролитый квас. Острая голова его опускалась все ниже над столом, как будто он
не мог понять того,
что чертил на подносе его сухой палец.
— Ты, стерва! Пошла прочь! Другой бы тебе
за это голову расколол… А ты знаешь,
что я смирен с вами и
не поднимается рука у меня на вашу сестру… Выгоните ее к черту!
Образ брата, каким она представляла его себе, заслонил пред ней и отца и Смолина, и она уже говорила себе,
что до встречи с Тарасом ни
за что не согласится выйти замуж, как вдруг отец крикнул ей...
И он снова цеплялся
за плечи Фомы и лез на грудь к нему, поднимая к его лицу свою круглую, черную, гладко остриженную голову, неустанно вертевшуюся на его плечах во все стороны, так
что Фома
не мог рассмотреть его лица, сердился на него
за это и все отталкивал его от себя, раздраженно вскрикивая...
«Мне кажется,
что эта склонность к диким выходкам вытекает из недостатка культуры постольку же, поскольку обусловлена избытком энергии и бездельем.
Не может быть сомненья в том,
что наше купечество —
за малыми исключениями — сословие наиболее богатое здоровьем и в то же время наименее трудящееся…»
— Николай! — говорил Фома, поднимая его
за плечи. — Перестань, —
что такое? Будет… как
не стыдно!
Она чувствовала потребность высказаться пред Смолиным; ей хотелось убедить его,
что она понимает значение его слов, она —
не простая купеческая дочь, тряпичница и плясунья. Смолин нравился ей. Первый раз она видела купца, который долго жил
за границей, рассуждает так внушительно, прилично держится, ловко одет и говорит с ее отцом — первым умником в городе — снисходительным тоном взрослого с малолетним.
Погруженный в свои соображения о Тарасе, немного обиженный тем,
что никто
не обращает на него внимания и еще ни разу
не взглянул на него, — Фома перестал на минуту следить
за разговором Маякиных и вдруг почувствовал,
что его схватили
за плечо.
— Всё —
не по душе… Дела… труды… люди… Ежели, скажем, я вижу,
что все — обман…
Не дело, а так себе — затычка… Пустоту души затыкаем… Одни работают, другие только командуют и потеют… А получают
за это больше… Это зачем же так? а?
Через несколько минут Фома, раздетый, лежал на диване и сквозь полузакрытые глаза следил
за Ежовым, неподвижно в изломанной позе сидевшим
за столом. Он смотрел в пол, и губы его тихо шевелились… Фома был удивлен — он
не понимал,
за что рассердился на него Ежов?
Не за то же,
что ему отказали от квартиры? Ведь он сам кричал…
— А ты
не ругайся! — миролюбиво улыбаясь, сказал Фома. — Стоит ли сердиться из-за того,
что баба расквакалась?
Фома, согнувшись, с руками, связанными
за спиной, молча пошел к столу,
не поднимая глаз ни на кого. Он стал ниже ростом и похудел. Растрепанные волосы падали ему на лоб и виски; разорванная и смятая грудь рубахи высунулась из-под жилета, и воротник закрывал ему губы. Он вертел головой, чтобы сдвинуть воротник под подбородок, и —
не мог сделать этого. Тогда седенький старичок подошел к нему, поправил
что нужно, с улыбкой взглянул ему в глаза и сказал...
За все три года о Фоме
не слышно было ничего. Говорили,
что после выхода из больницы Маякин отправил его куда-то на Урал к родственникам матери.