Неточные совпадения
В отношениях людей всего больше
было чувства подстерегающей злобы, оно
было такое же застарелое, как и неизлечимая усталость мускулов. Люди рождались с этою болезнью
души, наследуя ее от отцов, и она черною тенью сопровождала их до могилы, побуждая в течение жизни к ряду поступков, отвратительных своей бесцельной жестокостью.
Матери
было приятно видеть, что сын ее становится непохожим на фабричную молодежь, но когда она заметила, что он сосредоточенно и упрямо выплывает куда-то в сторону из темного потока жизни, — это вызвало в
душе ее чувство смутного опасения.
В тесной комнате рождалось чувство духовного родства рабочих всей земли. Это чувство сливало всех в одну
душу, волнуя и мать: хотя
было оно непонятно ей, но выпрямляло ее своей силой, радостной и юной, охмеляющей и полной надежд.
В этой песне не слышно
было печального раздумья
души, обиженной и одиноко блуждающей по темным тропам горестных недоумений, стонов
души, забитой нуждой, запуганной страхом, безличной и бесцветной.
— Разве же
есть где на земле необиженная
душа? Меня столько обижали, что я уже устал обижаться. Что поделаешь, если люди не могут иначе? Обиды мешают дело делать, останавливаться около них — даром время терять. Такая жизнь! Я прежде, бывало, сердился на людей, а подумал, вижу — не стоит. Всякий боится, как бы сосед не ударил, ну и старается поскорее сам в ухо дать. Такая жизнь, ненько моя!
— Она верно идет! — говорил он. — Вот она привела вас ко мне с открытой
душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу;
будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
— Вот, Павел! Не в голове, а в сердце — начало! Это
есть такое место в
душе человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
— Свято место не должно
быть пусто. Там, где бог живет, — место наболевшее. Ежели выпадает он из
души, — рана
будет в ней — вот! Надо, Павел, веру новую придумать… надо сотворить бога — друга людям!
— Христос
был не тверд духом. Пронеси, говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над людьми, он — вся власть! Он
душу свою не делит: это — божеское, это — человеческое… А он — торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, — разве по своей воле не родила она?
Душа тоже не по своей воле добром неплодна, — сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
— Можно! Помнишь, ты меня, бывало, от мужа моего прятала? Ну, теперь я тебя от нужды спрячу… Тебе все должны помочь, потому — твой сын за общественное дело пропадает. Хороший парень он у тебя, это все говорят, как одна
душа, и все его жалеют. Я скажу — от арестов этих добра начальству не
будет, — ты погляди, что на фабрике делается? Нехорошо говорят, милая! Они там, начальники, думают — укусили человека за пятку, далеко не уйдет! Ан выходит так, что десяток ударили — сотни рассердились!
— Нужно
было, чтобы он извинился предо мной! — отвечала девушка, зябко поводя плечами. Ее спокойствие и суровая настойчивость отозвались в
душе матери чем-то похожим на упрек.
Видно, все из меня
было выбито, заколочена
душа наглухо, ослепла, не слышит…
— Э! — кивнув головой, сказал хохол. — Поговорок много. Меньше знаешь — крепче спишь, чем неверно? Поговорками — желудок думает, он из них уздечки для
души плетет, чтобы лучше
было править ею. А это какая буква?
— Я, мама, видел, — многое задевало тебя за
душу, трудно тебе. Думал — никогда ты не помиришься с нами, не примешь наши мысли, как свои, а только молча
будешь терпеть, как всю жизнь терпела. Это тяжело
было!..
Мать засмеялась. У нее еще сладко замирало сердце, она
была опьянена радостью, но уже что-то скупое и осторожное вызывало в ней желание видеть сына спокойным, таким, как всегда.
Было слишком хорошо в
душе, и она хотела, чтобы первая — великая — радость ее жизни сразу и навсегда сложилась в сердце такой живой и сильной, как пришла. И, опасаясь, как бы не убавилось счастья, она торопилась скорее прикрыть его, точно птицелов случайно пойманную им редкую птицу.
— Вот именно! В этом их несчастие. Если, видите вы, в пищу ребенка прибавлять понемногу меди, это задерживает рост его костей, и он
будет карликом, а если отравлять человека золотом —
душа у него становится маленькая, мертвенькая и серая, совсем как резиновый мяч ценою в пятачок…
— Закона, — проклятая его
душа! — сквозь зубы сказал он. — Лучше бы он по щеке меня ударил… легче
было бы мне, — и ему, может
быть. Но так, когда он плюнул в сердце мне вонючей слюной своей, я не стерпел.
— Шагай! — говорил он бесцветным голосом и смешно выкидывал свои кривые ноги в тяжелых сапогах с присохшей грязью. Мать оглянулась вокруг. В поле
было пусто, как в
душе…
— Она не барыня, а — революционерка, товарищ, чудесная
душа. Ругать вас, мамаша, она непременно
будет. Всех ругает, всегда…
Власова слушала речь Саши, и ей
было приятно видеть суровую девушку смягченной, радостной. Но в то же время где-то глубоко в ее
душе зарождалась ревнивая мысль...
Она говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо
было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой
души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
— Вообще — чудесно! — потирая руки, говорил он и смеялся тихим, ласковым смехом. — Я, знаете, последние дни страшно хорошо жил — все время с рабочими, читал, говорил, смотрел. И в
душе накопилось такое — удивительно здоровое, чистое. Какие хорошие люди, Ниловна! Я говорю о молодых рабочих — крепкие, чуткие, полные жажды все понять. Смотришь на них и видишь — Россия
будет самой яркой демократией земли!
— А у меня, видите ли, тоже вот, как у Саши,
была история! Любил девушку — удивительный человек
была она, чудесный. Лет двадцати встретил я ее и с той поры люблю, и сейчас люблю, говоря правду! Люблю все так же — всей
душой, благодарно и навсегда…
Она не отвечала, подавленная тягостным разочарованием. Обида росла, угнетая
душу. Теперь Власовой стало ясно, почему она ждала справедливости, думала увидать строгую, честную тяжбу правды сына с правдой судей его. Ей представлялось, что судьи
будут спрашивать Павла долго, внимательно и подробно о всей жизни его сердца, они рассмотрят зоркими глазами все думы и дела сына ее, все дни его. И когда увидят они правоту его, то справедливо, громко скажут...
И руки, которые сегодня нас
душат, скоро
будут товарищески пожимать наши руки.
Ей, женщине и матери, которой тело сына всегда и все-таки дороже того, что зовется
душой, — ей
было страшно видеть, как эти потухшие глаза ползали по его лицу, ощупывали его грудь, плечи, руки, терлись о горячую кожу, точно искали возможности вспыхнуть, разгореться и согреть кровь в отвердевших жилах, в изношенных мускулах полумертвых людей, теперь несколько оживленных уколами жадности и зависти к молодой жизни, которую они должны
были осудить и отнять у самих себя.
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может
быть, совсем сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило
душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
Матери казалось, что Людмила сегодня иная, проще и ближе ей. В гибких колебаниях ее стройного тела
было много красоты и силы, несколько смягчавшей строгое и бледное лицо. За ночь увеличились круги под ее глазами. И чувствовалось в ней напряженное усилие, туго натянутая струна в
душе.
— Дорогая вы моя! Как хорошо это, когда знаешь, что уже
есть в жизни свет для всех людей и —
будет время — увидят они его, обнимутся с ним
душой!