Неточные совпадения
— Учиться, а потом — учить
других. Нам, рабочим, надо учиться. Мы должны узнать, должны понять — отчего
жизнь так тяжела для нас.
Матери казалось, что он прибыл откуда-то издалека, из
другого царства, там все живут честной и легкой
жизнью, а здесь — все чужое ему, он не может привыкнуть к этой
жизни, принять ее как необходимую, она не нравится ему и возбуждает в нем спокойное, упрямое желание перестроить все на свой лад.
— Нам нужна газета! — часто говорил Павел.
Жизнь становилась торопливой и лихорадочной, люди все быстрее перебегали от одной книги к
другой, точно пчелы с цветка на цветок.
— Вот. Гляди — мне сорок лет, я вдвое старше тебя, в двадцать раз больше видел. В солдатах три года с лишком шагал, женат был два раза, одна померла,
другую бросил. На Кавказе был, духоборцев знаю. Они, брат,
жизнь не одолеют, нет!
Когда они ушли, она заперла дверь и, встав на колени среди комнаты, стала молиться под шум дождя. Молилась без слов, одной большой думой о людях, которых ввел Павел в ее
жизнь. Они как бы проходили между нею и иконами, проходили все такие простые, странно близкие
друг другу и одинокие.
Вся
жизнь не такая, и страх
другой, — за всех тревожно.
— Знаете, иногда такое живет в сердце, — удивительное! Кажется, везде, куда ты ни придешь, — товарищи, все горят одним огнем, все веселые, добрые, славные. Без слов
друг друга понимают… Живут все хором, а каждое сердце поет свою песню. Все песни, как ручьи, бегут — льются в одну реку, и течет река широко и свободно в море светлых радостей новой
жизни.
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем
других, — он говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл
жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя
жизнь — твое дело! Но — не задевай сердца! Разве может мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой —
другие, все бросили, пошли… Паша!
Они нас убивают десятками и сотнями, — это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе
других подошел ко мне и вреднее
других для дела моей
жизни.
Всюду собирались кучки людей, горячо обсуждая волнующий призыв.
Жизнь вскипала, она в эту весну для всех была интереснее, всем несла что-то новое, одним — еще причину раздражаться, злобно ругая крамольников,
другим — смутную тревогу и надежду, а третьим — их было меньшинство — острую радость сознания, что это они являются силой, которая будит всех.
— А с
другого бока взглянем — так увидим, что и француз рабочий, и татарин, и турок — такой же собачьей
жизнью живут, как и мы, русский рабочий народ!
Она собралась к нему на четвертый день после его посещения. Когда телега с двумя ее сундуками выехала из слободки в поле, она, обернувшись назад, вдруг почувствовала, что навсегда бросает место, где прошла темная и тяжелая полоса ее
жизни, где началась
другая, — полная нового горя и радости, быстро поглощавшая дни.
— Тут в одном — все стиснуто… вся
жизнь, пойми! — угрюмо заметил Рыбин. — Я десять раз слыхал его судьбу, а все-таки, иной раз, усомнишься. Бывают добрые часы, когда не хочешь верить в гадость человека, в безумство его… когда всех жалко, и богатого, как бедного… и богатый тоже заблудился! Один слеп от голода,
другой — от золота. Эх, люди, думаешь, эх, братья! Встряхнись, подумай честно, подумай, не щадя себя, подумай!
Человек видел свои желания и думы в далеком, занавешенном темной, кровавой завесой прошлом, среди неведомых ему иноплеменников, и внутренне, — умом и сердцем, — приобщался к миру, видя в нем
друзей, которые давно уже единомышленно и твердо решили добиться на земле правды, освятили свое решение неисчислимыми страданиями, пролили реки крови своей ради торжества
жизни новой, светлой и радостной.
Она разливала чай и удивлялась горячности, с которой они говорили о
жизни и судьбе рабочего народа, о том, как скорее и лучше посеять среди него мысли о правде, поднять его дух. Часто они, сердясь, не соглашались
друг с
другом, обвиняли один
другого в чем-то, обижались и снова спорили.
— Жалко мне ее, ей не было пятидесяти лет, могла бы долго еще жить. А посмотришь с
другой стороны и невольно думаешь — смерть, вероятно, легче этой
жизни. Всегда одна, всем чужая, не нужная никому, запуганная окриками отца — разве она жила? Живут — ожидая чего-нибудь хорошего, а ей нечего было ждать, кроме обид…
И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью — сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, — Христос теперь стал ближе к ней и был уже иным — выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, — точно он, в самом деле, воскресал для
жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастного
друга людей.
— Я скажу всего несколько слов! — спокойно заявил молодой человек. — Товарищи! Над могилой нашего учителя и
друга давайте поклянемся, что не забудем никогда его заветы, что каждый из нас будет всю
жизнь неустанно рыть могилу источнику всех бед нашей родины, злой силе, угнетающей ее, — самодержавию!
Все это она видела яснее
других, ибо лучше их знала унылое лицо
жизни, и теперь, видя на нем морщины раздумья и раздражения, она и радовалась и пугалась.
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых людей, защищая свою пагубную власть над народом, бьет, душит, давит всех. Растет одичание, жестокость становится законом
жизни — подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек.
Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
Этот образ вызывал в душе ее чувство, подобное тому, с которым она, бывало, становилась перед иконой, заканчивая радостной и благодарной молитвой тот день, который казался ей легче
других дней ее
жизни.
— Да в чем же я могу признать себя виновным? — певуче и неторопливо, как всегда, заговорил хохол, пожав плечами. — Я не убил, не украл, я просто не согласен с таким порядком
жизни, в котором люди принуждены грабить и убивать
друг друга…
Отцы и матери смотрели на детей со смутным чувством, где недоверие к молодости, привычное сознание своего превосходства над детьми странно сливалось с
другим чувством, близким уважению к ним, и печальная, безотвязная дума, как теперь жить, притуплялась о любопытство, возбужденное юностью, которая смело и бесстрашно говорит о возможности
другой, хорошей
жизни.
— Бедность, голод и болезни — вот что дает людям их работа. Все против нас — мы издыхаем всю нашу
жизнь день за днем в работе, всегда в грязи, в обмане, а нашими трудами тешатся и объедаются
другие и держат нас, как собак на цепи, в невежестве — мы ничего не знаем, и в страхе — мы всего боимся! Ночь — наша
жизнь, темная ночь!
Их властно привлекала седая женщина с большими честными глазами на добром лице, и, разобщенные
жизнью, оторванные
друг от
друга, теперь они сливались в нечто целое, согретое огнем слова, которого, быть может, давно искали и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями
жизни.