Неточные совпадения
Клим сидел с другого бока ее, слышал этот шепот и
видел, что смерть бабушки никого не огорчила, а для него даже оказалась полезной:
мать отдала ему уютную бабушкину комнату с окном в сад и молочно-белой кафельной печкой в углу.
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим
видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о
матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
— Это — зачеркни, — приказывала
мать и величественно шла из одной комнаты в другую, что-то подсчитывая, измеряя. Клим
видел, что Лида Варавка провожает ее неприязненным взглядом, покусывая губы. Несколько раз ему уже хотелось спросить девочку...
Клим впервые
видел, как легко танцует этот широкий, тяжелый человек, как ловко он заставляет
мать кружиться в воздухе, отрывая ее от пола.
Стоило на минуту закрыть глаза, и он
видел стройные ноги Алины Телепневой, неловко упавшей на катке,
видел голые, похожие на дыни, груди сонной горничной,
мать на коленях Варавки, писателя Катина, который целовал толстенькие колени полуодетой жены его, сидевшей на столе.
Климу всегда было приятно
видеть, что
мать правит этим человеком как существом ниже ее, как лошадью. Посмотрев вслед Варавке, она вздохнула, затем, разгладив душистым пальцем брови сына, осведомилась...
В субботу он поехал на дачу и, подъезжая к ней, еще издали
увидел на террасе
мать, сидевшую в кресле, а у колонки террасы Лидию в белом платье, в малиновом шарфе на плечах. Он невольно вздрогнул, подтянулся и, хотя лошадь бежала не торопясь, сказал извозчику...
Затем по внутренней лестнице сбежала Лидия, из окна Клим
видел, что она промчалась в сад. Терпеливо выслушав еще несколько замечаний
матери, он тоже пошел в сад, уверенный, что найдет там Лидию оскорбленной, в слезах и ему нужно будет утешать ее.
Сегодня припадок был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала красная улыбка, стул под ним потрескивал.
Мать слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи груди ее лежали на краю стола. Климу было неприятно
видеть это.
В стекле он
видел отражение своего лица, и, хотя черты расплылись, оно все-таки напоминало сухое и важное лицо
матери.
Он молчал, пощипывая кустики усов, догадываясь, что это — предисловие к серьезной беседе, и — не ошибся. С простотою, почти грубоватой,
мать, глядя на него всегда спокойными глазами, сказала, что она
видит его увлечение Лидией. Чувствуя, что он густо покраснел, Клим спросил, усмехаясь...
— Изумительно много работает, — сказала
мать, вздохнув. — Я почти не
вижу его. Как всех культурных работников, его не любят.
Она выработала певучую речь, размашистые, но мягкие и уверенные жесты, — ту свободу движений, которая в купеческом круге именуется вальяжностью. Каждым оборотом тела она ловко и гордо подчеркивала покоряющую силу его красоты. Клим
видел, что
мать любуется Алиной с грустью в глазах.
Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся
матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил...
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он
видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
Маленький пианист в чесунчовой разлетайке был похож на нетопыря и молчал, точно глухой, покачивая в такт словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую руку, было так хорошо
видеть, что этот человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и
мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала...
Мать, осторожно, чтоб не стереть пудру со щек, прикладывала ко глазам своим миниатюрный платочек, но Клим
видел, что в платке нет нужды, глаза совершенно сухи.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб
мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
Клим подумал, что
мать, наверное, приехала усталой, раздраженной, тем приятнее ему было
увидеть ее настроенной бодро и даже как будто помолодевшей за эти несколько дней. Она тотчас же начала рассказывать о Дмитрии: его скоро выпустят, но он будет лишен права учиться в университете.
Знакомо и пронзительно ораторствовал Варавка, насыщая терпеливый воздух парадоксами. Приезжала
мать, иногда вместе с Елизаветой Спивак. Варавка откровенно и напористо ухаживал за женою музыканта, она любезно улыбалась ему, но ее дружба с
матерью все возрастала, как
видел Клим.
Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о том, как
мать богатыря Добрыни прощалась с ним, отправляя его в поле, на богатырские подвиги. Самгин
видел эту дородную
мать, слышал ее твердые слова, за которыми все-таки слышно было и страх и печаль,
видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держит меч на вытянутых руках, глядя покорными глазами в лицо
матери.
Моя
мать, очень суеверная,
видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас.
— О! Их нет, конечно. Детям не нужно
видеть больного и мертвого отца и никого мертвого, когда они маленькие. Я давно увезла их к моей
матери и брату. Он — агроном, и у него — жена, а дети — нет, и она любит мои до смешной зависти.
Самгин слушал его и, наблюдая за Варварой,
видел, что ей тяжело с
матерью; Вера Петровна встретила ее с той деланной любезностью, как встречают человека, знакомство с которым неизбежно, но не обещает ничего приятного.
Затем наступили очень тяжелые дни.
Мать как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет жизни и часами говорила, оскорбленно надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб
видеть свое отражение в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.
Самгину было трудно с ним, но он хотел смягчить отношение
матери к себе и думал, что достигнет этого, играя с сыном, а мальчик
видел в нем человека, которому нужно рассказать обо всем, что есть на свете.
— Этого я, изредка,
вижу. Ты что молчишь? — спросила Марина Дуняшу, гладя ее туго причесанные волосы, — Дуняша прижалась к ней, точно подросток дочь к
матери. Марина снова начала допрашивать...
«Дань богу?» — мысленно перевел Клим, — лицо
матери он
видел в профиль, и ему показалось, что ухо ее дрожит.