Неточные совпадения
Гениальнейший художник, который
так изумительно тонко чувствовал силу зла, что казался творцом его, дьяволом, разоблачающим самого себя, — художник этот, в стране, где большинство господ было
такими же рабами,
как их слуги, истерически кричал...
Двигался тяжело, осторожно, но все-таки очень шумно шаркал подошвами; ступни у него были овальные,
как блюда для рыбы.
— Никогда не встречал человека, который
так глупо боится смерти,
как моя супруга.
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей и его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но ему уже не нравились
такие демонстрации ума его, он сам находил ответы свои глупенькими. Первый раз он дал их года два тому назад. Теперь он покорно и даже благосклонно подчинялся забаве, видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное,
как будто он — игрушка: пожмут ее — пищит.
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то
такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном,
как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
Клим слышал, что она говорит,
как бы извиняясь или спрашивая:
так ли это? Гости соглашались с нею...
У него длинное лицо в двойной бороде от ушей до плеч, а подбородок голый, бритый,
так же,
как верхняя губа.
Но никто не мог переспорить отца, из его вкусных губ слова сыпались
так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой,
как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги, и пойдет к себе, а отец крикнет вслед ему...
И всегда нужно что-нибудь выдумывать, иначе никто из взрослых не будет замечать тебя и будешь жить
так,
как будто тебя нет или
как будто ты не Клим, а Дмитрий.
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил
так много и быстро, что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о том,
как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Взрослые говорили о нем с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось, что они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его,
так же,
как боялся Клим. Отец восхищался...
Окна были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая из хвоста репейник. И старичок с рисунка из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» —
такой же лохматый старичок,
как собака, — сидя на ступенях крыльца, жевал хлеб с зеленым луком.
Да, все было не
такое,
как рассказывали взрослые. Климу казалось, что различие это понимают только двое — он и Томилин, «личность неизвестного назначения»,
как прозвал учителя Варавка.
Он жил в мезонине Самгина уже второй год, ни в чем не изменяясь,
так же,
как не изменился за это время самовар.
— Дарвин — дьявол, — громко сказала его жена; доктор кивнул головой
так,
как будто его ударили по затылку, и тихонько буркнул...
Варавка был самый интересный и понятный для Клима. Он не скрывал, что ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить
так хорошо, что слова его ложились в память,
как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил его: что
такое гипотеза? — он тотчас ответил...
Бывали часы, когда он и хотел и мог играть
так же самозабвенно,
как вихрастый, горбоносый Борис Варавка, его сестра,
как брат Дмитрий и белобрысые дочери доктора Сомова.
Так же,
как все они, Клим пьянел от возбуждения и терял себя в играх.
И
так же,
как брат, она всегда выбирала себе первые роли.
О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все, что хочет, но часто делает не
так,
как надо.
С этой девочкой Климу было легко и приятно,
так же приятно,
как слушать сказки няньки Евгении.
Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все
таким же,
каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы,
так же
как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку,
таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Девочки Сомовы казались ему
такими же неприятными и глупыми,
как их отец.
Старшая, Варя, отличалась от сестры своей только тем, что хворала постоянно и не
так часто,
как Любовь, вертелась на глазах Клима.
Но, когда явился красиво, похоже на картинку, одетый щеголь Игорь Туробоев, неприятно вежливый, но
такой же ловкий, бойкий,
как Борис, — Лида отошла от Клима и стала ходить за новым товарищем покорно,
как собачка.
Клим впервые видел,
как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга
как можно больнее, слышал их визги, хрип, — все это
так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
Туробоев и Борис требовали, чтоб Клим подчинялся их воле
так же покорно,
как его брат; Клим уступал им, но в середине игры заявлял...
У него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В
такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие,
как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Видел, что бойкий мальчик не любит всех взрослых вообще, не любит их с
таким же удовольствием,
как не любил учителя.
Около Веры Петровны Дронов извивался ласковой собачкой, Клим подметил, что нянькин внук боится ее
так же,
как дедушку Акима, и что особенно страшен ему Варавка.
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того,
как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног
так, чтоб ей было стыдно.
— А недавно, перед тем,
как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и
так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Дронов не возразил ему. Клим понимал, что Дронов выдумывает, но он
так убедительно спокойно рассказывал о своих видениях, что Клим чувствовал желание принять ложь
как правду. В конце концов Клим не мог понять,
как именно относится он к этому мальчику, который все сильнее и привлекал и отталкивал его.
И самому себе он не мог бы ответить
так уверенно,
как отвечал ей.
Отец тоже незаметно, но значительно изменился, стал еще более суетлив, щиплет темненькие усы свои, чего раньше не делал; голубиные глаза его ослепленно мигают и смотрят
так задумчиво,
как будто отец забыл что-то и не может вспомнить.
Он всегда говорит о чем-нибудь новом и
так,
как будто боится, что завтра кто-то запретит ему говорить.
Из-за границы Варавка вернулся помолодевшим, еще более насмешливо веселым; он стал
как будто легче, но на ходу топал ногами сильнее и часто останавливался перед зеркалом, любуясь своей бородой, подстриженной
так, что ее сходство с лисьим хвостом стало заметней.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не
так властно,
как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею,
как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Как раньше, он смотрел на всех теми же смешными глазами человека, которого только что разбудили, но теперь он смотрел обиженно, угрюмо и
так шевелил губами, точно хотел закричать, но не решался.
А на мать Клима он смотрел совершенно
так же,
как дедушка Аким на фальшивый билет в десять рублей, который кто-то подсунул ему.
Клим думал, но не о том, что
такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина,
как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
Все вокруг расширялось, разрасталось, теснилось в его душу
так же упрямо и грубо,
как богомольцы в церковь Успения, где была чудотворная икона божией матери.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза
так мигали, что казалось — веки тоже щелкают,
как зубы его жены. Он молчал,
как будто рот его навсегда зарос бородой.
Дед Аким устроил
так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке и был уже предубежден против школы. В первые же дни, после того,
как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь...
—
Так же глупо,
как те книжки, по которым учили нас.
Клим тотчас же почувствовал себя в знакомом, но усиленно тяжком положении человека, обязанного быть
таким,
каким его хотят видеть.
Но он уже почти привык к этой роли, очевидно, неизбежной для него
так же,
как неизбежны утренние обтирания тела холодной водой,
как порция рыбьего жира, суп за обедом и надоедливая чистка зубов на ночь.
Спрашивал
так,
как будто ожидал услышать нечто необыкновенное. Он все более обрастал книгами, в углу, в ногах койки, куча их возвышалась почти до потолка. Растягиваясь на койке, он поучал Клима...
Такие добавления к науке нравились мальчику больше, чем сама наука, и лучше запоминались им, а Томилин был весьма щедр на добавления. Говорил он,
как бы читая написанное на потолке, оклеенном глянцевитой, белой, но уже сильно пожелтевшей бумагой, исчерченной сетью трещин.