Неточные совпадения
Она записала эти слова
на обложке тетради Клима, но забыла списать их с нее, и, не попав в яму ее
памяти, они сгорели в печи. Это Варавка говорил...
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в
памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю: человек, ни
на кого не похожий, никем не любимый, говорил с ним, как со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
Как будто
память с таинственной силой разрасталась кустом, цветущим цветами, смотреть
на которые немного стыдно, очень любопытно и приятно.
Через день Лидия приехала с отцом. Клим ходил с ними по мусору и стружкам вокруг дома, облепленного лесами,
на которых работали штукатуры. Гремело железо крыши под ударами кровельщиков; Варавка, сердито встряхивая бородою, ругался и втискивал в
память Клима свои всегда необычные словечки.
Ярким зимним днем Самгин медленно шагал по набережной Невы, укладывая в
памяти наиболее громкие фразы лекции. Он еще издали заметил Нехаеву, девушка вышла из дверей Академии художеств, перешла дорогу и остановилась у сфинкса, глядя
на реку, покрытую ослепительно блестевшим снегом; местами снег был разорван ветром и обнажались синеватые лысины льда. Нехаева поздоровалась с Климом, ласково улыбаясь, и заговорила своим слабым голосом...
Потом этот дьявол заражает человека болезненными пороками, а истерзав его, долго держит в позоре старости, все еще не угашая в нем жажду любви, не лишая
памяти о прошлом, об искорках счастья,
на минуты, обманно сверкавших пред ним, не позволяя забыть о пережитом горе, мучая завистью к радостям юных.
Говорила она то же, что и вчера, — о тайне жизни и смерти, только другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались в
память Клима легким слоем, как пылинки
на лакированную плоскость.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет
на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову
на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его
памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
Клим достал из кармана очки, надел их и увидал, что дьякону лет за сорок, а лицо у него такое, с какими изображают
на иконах святых пустынников. Еще более часто такие лица встречаются у торговцев старыми вещами, ябедников и скряг, а в конце концов
память создает из множества подобных лиц назойливый образ какого-то как бы бессмертного русского человека.
«Счетовод», — неприязненно подумал Клим. Взглянув в зеркало, он тотчас погасил усмешку
на своем лице. Затем нашел, что лицо унылое и похудело. Выпив стакан молока, он аккуратно разделся, лег в постель и вдруг почувствовал, что ему жалко себя. Пред глазами встала фигура «лепообразного» отрока,
память подсказывала его неумелые речи.
Самгин медленно поднялся, сел
на диван. Он был одет, только сюртук и сапоги сняты. Хаос и запахи в комнате тотчас восстановили в
памяти его пережитую ночь. Было темно.
На столе среди бутылок двуцветным огнем горела свеча, отражение огня нелепо заключено внутри пустой бутылки белого стекла. Макаров зажигал спички, они, вспыхнув, гасли. Он склонился над огнем свечи, ткнул в него папиросой, погасил огонь и выругался...
Глубже и крепче всего врезался в
память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой. Вот дьякон, стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись
на диван, — уснул, так отчаянно разинув рот, как будто он кричал беззвучным и тем более страшным криком...
Ел человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в
памяти не оставалось ничего, — говорил, что
на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут
на Ходынское поле.
В
памяти на секунду возникла неприятная картина: кухня, пьяный рыбак среди нее
на коленях, по полу, во все стороны, слепо и бестолково расползаются раки, маленький Клим испуганно прижался к стене.
Он чувствовал, что в нем вспухают значительнейшие мысли. Но для выражения их
память злокозненно подсказывала чужие слова, вероятно, уже знакомые Лидии. В поисках своих слов и желая остановить шепот Лидии, Самгин положил руку
на плечо ее, но она так быстро опустила плечо, что его рука соскользнула к локтю, а когда он сжал локоть, Лидия потребовала...
— Я, — говорил он, — я-я-я! — все чаще повторял он, делая руками движения пловца. — Я написал предисловие… Книга продается у входа… Она — неграмотна. Знает
на память около тридцати тысяч стихов… Я — Больше, чем в Илиаде. Профессор Жданов… Когда я… Профессор Барсов…
Остаток дня Клим прожил в состоянии отчуждения от действительности,
память настойчиво подсказывала древние слова и стихи, пред глазами качалась кукольная фигура, плавала мягкая, ватная рука, играли морщины
на добром и умном лице, улыбались большие, очень ясные глаза.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся рассказать о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление
на выставке всероссийского труда вызвала у него кривобокая старушка. Ему было неловко вспомнить о надеждах, связанных с молодым человеком, который оставил в
памяти его только виноватую улыбку.
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая
на ходу шляпой пыль с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут — люди изувечены, стонут, кричат, а в
память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их знает!
Самгин собрал все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо горело, как
на морозе. Но, прислушиваясь к себе, он скоро почувствовал, что возмущение его не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы такое же, если б озорник мальчишка ударил его по лицу.
Память услужливо показывала Лидию в минуты, не лестные для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.
Глаза его, в которых застыл тупой испуг, его низкий лоб, густые волосы, обмазавшие череп его, как смола, тяжелая челюсть, крепко сжатые губы — все это крепко въелось в
память Самгина, и
на следующих процессах он уже в каждом подсудимом замечал нечто сходное с отцеубийцей.
Вспомнилось, как назойливо возился с ним, как его отягощала любовь отца, как равнодушно и отец и мать относились к Дмитрию. Он даже вообразил мягкую, не тяжелую руку отца
на голове своей,
на шее и встряхнул головой. Вспомнилось, как отец и брат плакали в саду якобы о «Русских женщинах» Некрасова. Возникали в
памяти бессмысленные, серые, как пепел, холодные слова...
Он был похож
на приказчика из хорошего магазина галантереи,
на человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица, без особых примет, настолько обычны, что не остаются в
памяти. В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
— Нет, — равнодушно сказала она. — У меня плохая
память на лица. И я была расстроена.
Однако он подумал, что вот таких разговоров
на улице
память его поймала и хранит много, но все они — точно мушиные пятна
на зеркале и годятся только для сочинения анекдотов.
И мешал грузчик в красной рубахе; он жил в
памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в одного из матросов парохода, то в приказчика
на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя
на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех
на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и — орех расколот.
Дома он расслабленно свалился
на диван. Варвара куда-то ушла, в комнатах было напряженно тихо, а в голове гудели десятки голосов. Самгин пытался вспомнить слова своей речи, но
память не подсказывала их. Однако он помнил, что кричал не своим голосом и не свои слова.
Подойдя к столу, он выпил рюмку портвейна и, спрятав руки за спину, посмотрел в окно,
на небо,
на белую звезду, уже едва заметную в голубом,
на огонь фонаря у ворот дома. В
памяти неотвязно звучало...
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем
на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в
памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
А рабочие шли все так же густо, нестройно и не спеша; было много сутулых, многие держали руки в карманах и за спиною. Это вызвало в
памяти Самгина снимок с чьей-то картины, напечатанный в «Ниве»: чудовищная фигура Молоха, и к ней, сквозь толпу карфагенян, идет, согнувшись, вереница людей, нанизанных
на цепь, обреченных в жертву страшному богу.
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя
на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В
памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
— Ты с первой встречи остался в
памяти у меня. Помнишь —
на дачах? Такой ягненок рядом с Лютовым. Мне тогда было шестнадцать лет…
«Какой отвратительный, фельетонный умишко», — подумал Самгин. Шагая по комнате, он поскользнулся, наступив
на квашеное яблоко, и вдруг обессилел, точно получив удар тяжелым, но мягким по голове. Стоя среди комнаты, брезгливо сморщив лицо, он смотрел из-под очков
на раздавленное яблоко, испачканный ботинок, а
память механически, безжалостно подсказывала ему различные афоризмы.
В день объявления войны Японии Самгин был в Петербурге, сидел в ресторане
на Невском, удивленно и чуть-чуть злорадно воскрешая в
памяти встречу с Лидией. Час тому назад он столкнулся с нею лицом к лицу, она выскочила из двери аптеки прямо
на него.
Тут в
памяти Самгина точно спичка вспыхнула, осветив тихий вечер и в конце улицы, в поле заревые, пышные облака; он идет с Иноковым встречу им, и вдруг, точно из облаков, прекрасно выступил золотистый, тонконогий конь,
на коне — белый всадник.
«Вождь», — соображал Самгин, усмехаясь, и жадно пил теплый чай, разбавленный вином. Прыгал коричневый попик. Тело дробилось
на единицы, они принимали знакомые образы проповедника с тремя пальцами, Диомидова, грузчика, деревенского печника и других, озорниковатых, непокорных судьбе. Прошел в
памяти Дьякон с толстой книгой в руках и сказал, точно актер, играющий Несчастливцева...
В десятке шагов от решетки
на булыжнике валялась желтенькая дамская перчатка, пальцы ее были сложены двухперстным крестом; это воскресило в
памяти Самгина отрубленную кисть руки
на снегу.
Но, несмотря
на голоса из темноты, огромный город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего. Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только в
памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый голос сказал...
Сквозь двойные рамы с улицы не доносилось ни звука, и казалось, что все,
на площади, живет не в действительности, а только в
памяти.
На улицах все было с детства знакомо, спокойно и тоже как будто существовало не
на самом деле, а возникало из
памяти о прошлом.
Вместе с пьяным ревом поручика в
памяти звучали слова о старинной, милой красоте, о ракушках и водорослях
на киле судна, о том, что революция кончена.
Он видел, как в прозрачном облаке дыма и снега кувыркалась фуражка; она первая упала
на землю, а за нею падали, обгоняя одна другую, щепки, серые и красные тряпки; две из них взлетели особенно высоко и, легкие, падали страшно медленно, точно для того, чтоб навсегда остаться в
памяти.
Потом, закуривая, вышел в соседнюю, неосвещенную комнату и, расхаживая в сумраке мимо двух мутно-серых окон, стал обдумывать. Несомненно, что в речах Безбедова есть нечто от Марины. Она — тоже вне «суматохи» даже и тогда, когда физически находится среди людей, охваченных вихрем этой «суматохи». Самгин воспроизвел в
памяти картину собрания кружка людей, «взыскующих града», — его пригласила
на собрание этого кружка Лидия Варавка.
Чувствовалось, что Безбедов искренно огорчен, а не притворяется. Через полчаса огонь погасили, двор опустел, дворник закрыл ворота; в
память о неудачном пожаре остался горький запах дыма, лужи воды, обгоревшие доски и, в углу двора, белый обшлаг рубахи Безбедова. А еще через полчаса Безбедов, вымытый, с мокрой головою и надутым, унылым лицом, сидел у Самгина, жадно пил пиво и, поглядывая в окно
на первые звезды в черном небе, бормотал...
«Так никто не говорил со мной». Мелькнуло в
памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, — но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она, снова положив локти
на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук, говорила уже деловито, хотя и мягко...
— Напали
на поезд! — прокричал в коридоре истерический голосок. Самгину казалось, что все еще стреляют. Он не был уверен в этом, но
память его непрерывно воспроизводила выстрелы, похожие
на щелчки замков.
Ее слова о духе и вообще все, что она, в разное время, говорила ему о своих взглядах
на религию, церковь, — было непонятно, неинтересно и не удерживалось в его
памяти.
На Марину он не смотрел, помня
памятью глаз, что она сидит неподвижно и выше всех.
Забыв поблагодарить, Самгин поднял свои чемоданы, вступил в дождь и через час, взяв ванну, выпив кофе, сидел у окна маленькой комнатки, восстановляя в
памяти сцену своего знакомства с хозяйкой пансиона. Толстая, почти шарообразная, в темно-рыжем платье и сером переднике, в очках
на носу, стиснутом подушечками красных щек, она прежде всего спросила...
Тут, как осенние мухи,
на него налетели чужие, недавно прочитанные слова: «последняя, предельная свобода», «трагизм мнимого всеведения», «наивность знания, которое, как Нарцисс, любуется собою» —
память подсказывала все больше таких слов, и казалось, что они шуршат вне его, в комнате.